Аленка вздохнула. Не прошло и часа, как она рассказала о своей беде матушке Ирине – а все, чего добилась, был лишь смертельный испуг инокини. Повторить этот рассказ таким, каким он сложился у нее в голове, пока сюда добиралась, девушка не могла – чтобы и игуменья со страху не выпроводила ее за ворота. А ничего другого в уме не припасла.
– Встань, раба, – приказала игуменья, взяла Аленку за руку и подвела к чудотворному образу. – Если виновата – ступай прочь, нет тебе здесь места.
– Я все расскажу, – торопливо произнесла Аленка. – Видит Бог, видит Матерь Божья, всю правду расскажу! Вот перед ликом… Пусть Матерь Божья знает – не виновата я!
– Молчи. Незачем мне знать твою правду.
– Матушка! – воскликнула инокиня. – Она же погубит нас всех!
– Она к Господу за помощью пришла, не нам ее отвергать! – властно осадила ту игуменья. – А если ее возьмут и пытать будут, она многих понапрасну оговорит – и этот ее грех будет на тебе да на мне! Кто видел, как она сюда пробралась?
– Алена, – матушка Ирина, чуя, что грозу стороной проносит, помягчела голосом, – верно ли, что тебя никто не видел?
– Только Марфушка. Она ведь там живет, у калиточки…
– Матушка Любовь Иннокентьевна! – мать игуменья повернулась к статной и скорбной ликом женщине, стоявшей у небольшого образа Спаса на водах и бормотавшей молитву. – Сжалился над тобой Господь – послал способ услужить Себе. Это – добрый знак.
– Не выживет Васенька, ох, не выживет, – отвечала женщина. – Сердце истомилось, не к добру такая смертная тоска…
– Не пререкайся, раба! А сделай вот что – возьми эту девку, увези, спрячь. Мы тебе ее вывести отсюда поможем. Послушание это тебе от меня. И воздастся.
– Поди сюда, – сказала женщина Алене. – А ты помолись за нас, за грешных, матушка. Полегчает Васеньке – пришлю в обитель и муки, и капусты, и свечу в пуд поставлю…
– Я помолюсь, а ты поспешай. Того гляди, сестры начнут в храм Божий сходиться, заметят, чего не след, – поторопила игуменья. – А ты, – это уже относилось к Алене, – за Любовь Иннокентьевну и раба Божия Василия молись – через них от смерти спасаешься!
При выходе из храма Любовь Иннокентьевна распахнула полы своей необъятной шубы и, как наседка крылом, прикрыла Алену. Так и вывела ее во двор, так и провела к своему возку.
В пути Любовь Иннокентьевна разговоров не разговаривала, лишь молитвы бормотала.
Ехали, казалось бы, не столь уж и долго, а успели заговорить колокола. Сперва – мелкие, зазвонные, потом – средние. Уж чего-чего, а звона заутреннего на Москве хватало. В самой скромной сельской церквушке имелось не менее трех колоколов, что уж говорить о богатых монастырях и храмах, где одних больших очепных в каждом – едва ль не по десятку!
Возок остановился, и Любовь Иннокентьевна словно опомнилась – заговорила громко:
– Терешка, черт, вплотную к крыльцу подгоняй! Сам шлепай по грязище, коли желаешь, а меня избавь!
Когда возок встал окончательно, Любовь Иннокентьевна поднялась для выхода.
– Прячься, девка, – велела она. – Сейчас сразу ступени будут, я медленно всхожу, приноровись.
Выпихиваясь из возка разом с Любовью Иннокентьевной, Аленка, хоть и плотно прижатая к ее боку тяжелой полой шубы, углядела в щелку крытое крыльцо о двенадцати ступенях и резные наличники высоко поднятых, как и должно быть в хорошем доме, окон. В сенях под ноги была постелена большая чистая рогожка. Точеные тонкие перильца двух лестниц вели из сеней одна вниз, в подклет, другая – вверх, к горницам.
– Матушка! – сверху в сени сбежали две пожилые полные женщины. – Голубушка!
– Жив Васенька? – спросила запыхавшаяся при подъеме Любовь Иннокентьевна.
– Жив, матушка, жив!
– Всюду побывала, всюду помолилась, – как бы подводя итог минувшей ночи, сообщила Любовь Иннокентьевна. – Одних свечей пудовых шесть штук Господу обещала. Перед Чудотворной простиралась. Более сделать – не в силах человеческих… Подите к себе, молитесь. А я – к Васеньке…
– Шубку-то сними, матушка!
– Потом. – Любовь Иннокентьевна отстранила женщин. – Продрогла – на каменном полу-то. Сбитню горячего – вот чего мне нужно. Принеси-ка, Сидоровна, в горницу. Посижу там у печки – отойду…
Женщины заспешили в подклет, где, знать, была поварня с кладовыми. Любовь Иннокентьевна, прижимая к себе Аленку, провела ее наверх, в горницу. Аленка углядела мореного дуба дверь с кипенно-белыми костяными накладками – архангельской, надо полагать, работы.
Горница была убрана богато – большая высокая печь так и сверкала сине-зелеными кафлями, а по каждой кафлине – то травка с цветом, то птица Сирин. Второе, что заметила Аленка, выпроставшись из-под шубы, так это шитую цветами и птицами скатерть на ореховом столе.
В святом углу размещался немалый иконостас, горели лампадки перед образами, а сама горница легкой синеватой дымкой душистого ладана была затянута – видно, в доме служили молебен. Вдоль стен, меж лавками под суконными полавочниками, стояли богатые поставцы с серебряной и позолоченной посудой. В углах высились сундуки, обитые прорезным железом. Все было дорого, но в меру, и Аленка решила, что ее спасительница скорее всего из богатых купчих. Не иначе, вдова – уж больно вольно живет для мужней жены: всю ночь где-то проездила, а никому отчета не дает.
Любовь Иннокентьевна тяжело опустилась на скамью.
– Садись, девка, – вздохнула женщина. – Что же с тобой делать-то, послушание ты мое?
– Отправь меня в какую ни на есть обитель, матушка Любовь Иннокентьевна, – попросила Аленка. – Век буду за тебя Бога молить!
– А своей ли волей ты в обитель идешь? – усомнилась купчиха. – Не спокаешься?
– Не спокаюсь. Я и раньше того хотела.
Любовь Иннокентьевна задумалась.
– Бога за меня молить – это ты ладно надумала. Только вот что, девка… Кто ты такова, как звать тебя – знать не знаю, ведать не ведаю, и ни к чему мне это. Но если я тебя в отдаленную обитель отправлю – все одно придется тебе там назваться. А если тебя искать станут, то ведь не только на Москве – по обителям тоже пошлют спросить…
Дверь в горницу отворилась, на пороге выросла старуха и, завидев Любовь Иннокентьевну, кинулась к ней, всплеснув широкими рукавами подбитого мехом лазоревого летника:
– Матушка, кончается! Кончается светик наш Васенька!
– Не гомони! – оборвала ее Любовь Иннокентьевна. И тяжелым шагом двинулась в спаленку.
Аленка поспешила следом. Старуха, шарахнувшись, привалилась к стенке за поставцом и мелко закрестилась.
Купчиха присела на край большой кровати, сдвинув локтем высоко постланные перинки, и позвала:
– Васенька, а, Васенька?.. – Из осененной пологом темной глубины никто не ответил. – Здесь останусь, – изрекла устало Любовь Иннокентьевна. – Более Бога молить, чем этой ночью, уже сил нет…
– Я с тобой, матушка Любовь Иннокентьевна, – и Аленка без приглашения села на приступочек внизу постели, сжалась у ног суровой купчихи, как кошка нашкодившая, – лишь бы не прогнали.
– Ну что же… – бормотала та отрешенно. – Соборовали тебя, Васенька… Глухую исповедь от тебя приняли… Мирром помазали… Все сделали, что надобно, Васенька… Более сделать ничего уж не могу… Прости, коли что не так… и я тебя во всем прощаю… по-христиански… – Отыскав в одеялах руку умирающего, выпростала ее, медленно начала гладить. – Жениться ты собирался, Васенька… Не довелось мне женку твою на пороге встречать… А уж как бы я детушек твоих баловала… – Она помолчала. Вдруг вспомнив про Аленку, молвила: – Слышь, девка. Надумала я. Отвезут тебя в Успенский девичий монастырь, что в Переяславском уезде, в Александровской Слободе. Игуменья там, мать Леонида, родня мне. Скажешься купецкой вдовой. Что, мол, привез тебя из Тамбова на Москву племянник мой, Василий Калашников, тайно, потому как пошла-де ты за него без родительского благословеньица. Потом Васенька за сыпным товаром ездил, в драку угодил и от раны скончался… И ты после него более замуж не пойдешь, а грех перед родителями замаливать будешь. Запомнила?