– Да где их взять, ваша светлость, если они не в присутствии? – слезливо вторил ему переписчик, время от времени взрываясь коротким хохотком.
В кабинет заглянул обер-секретарь Пуговишников, лицо его было красным, парик как-то вздыбился и сполз на правое ухо.
– Пришел? – гаркнул он Никите. – Чем занят?
Никита молча показал глазами на бумаги. Он уже успел принять крайне озабоченный, канцелярский вид, при таком выволочку делать – только от работы отвлекать. Пуговишников окинул комнату зорким взглядом и исчез, хлопнув дверью.
А в коллегии поутру произошла вещь совершенно из ряда вон – заявился вдруг Сам, канцлер Алексей Петрович, вид измученный, речь несвязная и весь – гром и молния. Подробности копиист пересказывал уже шепотом. Зачем Бестужев заявился с утра – было непонятно, но выходило, что именно затем, чтоб никого на месте не застать и устроить большой разнос. Воспаленные глаза канцлера говорили о многотрудной ночной работе на пользу Отечества, но жизненный опыт копииста подсказывал, что столь же вероятна была большая игра в доме Алексея Григорьевича Разумовского, где канцлер спускал тыщи за ломбером и разорительным фаро. О последнем предположении копиист, естественно, не сказал прямо, и если б кому-то вздумалось призвать его к ответу и заставить повторить рассказ слово в слово, то кроме утверждения, что у Разумовского играют по-крупному, – а об этом каждая петербургская курица знает, – ничего бы из него не выжали.
Целый час после отъезда канцлера коллегия работала как левой, так и правой рукой, каждый напрягал оба полушария канцелярского мозга, а потом вдруг как отрезало: пошли обсуждать, жаловаться, воздевать руки, обижаться: здесь, понимаешь, работаешь до пота… Даже приезд тайных советников Веселовского и Юрьева никого не остудил, только повернул в другое русло обсуждение проблемы.
Оказывается, среди прочих упреков канцлер выкрикнул слова об излишней болтливости чиновников, более того, болтливости злонамеренной, касающейся разглашения какой-то государственной тайны. Кем? Кому? О чем? На всю коллегию пало подозрение.
А в самом деле, что есть светский разговор, а что суть опасная болтовня и разглашение? Наиважнейшее, всех взволновавшее событие в апреле – это поход русской армии к Рейну на помощь союзникам, то есть австрийцам и англичанам. Какая цель этого похода? Либо прижать хвост прусскому пирату, читай Фридриху II, и пресечь войну – сей Фридрих уже Силезию разорил, вошел в Саксонию, посягнул на Дрезден! – либо влить новые силы в европейские армии и разжечь войну с новой силой, дабы опять-таки прижать хвост Фридриху II. Что же в этих рассуждениях есть разглашение тайны, если сам Господь еще не знает, как повернутся события?
Оказывается, государственная тайна состоит в том, что наши войска вообще куда-то двинулись. Да об этом весь Петербург судачит в каждой гостиной! Да и как не судачить, если любимой сплетней чуть ли не целых два года были рассказы о том, как Бестужев настаивал подписать военный договор с Австрией и как государыня от этого отказывалась. А уж сколько бумаг об этом писано в Иностранной коллегии!
Чего ради государыне Елизавете благоволить к Австрии? Королева их Мария-Терезия – наша соперница в женской красоте, и всем памятно ее коварство, когда посол австрийский Ботта вмешался в заговор против нашей государыни. И если кто и пустил тихонький слушок, что лопухинский заговор дутый (каков смельчак!) и что Ботта не имеет к нему отношения, то это ложь, потому что сама Мария-Терезия пошла на уступки, сняв полномочия с негодного посла и заключив его в крепость.
Пересказывали любопытные анекдоты, например случай с осой. Договор лежит наконец перед государыней, и она готова его подписать, но в тот момент, когда она поднесла перо к бумаге, на это перо, пачкая крылышки в чернилах, села оса. Естественно, государыня с криком и самыми дурными предчувствиями откинула перо вон, подписание договора отложилось еще на полгода.
Обер-секретарь Пуговишников, хоть он и есть самый главный сплетник, бьет кулаком по столу: «Разболтался народ! Все языком ла-ла-ла… Да при Анне Иоанновне, царство ей небесное, за такие-то речи!..» Сейчас, конечно, мягкие времена, но ведь и народ не глуп, он всегда каким-то нюхом, кончиком, третьим зрением знает, о чем можно болтать, а о чем нельзя… при свидетелях.
От дела Никиту оторвал окрик из коридора: «Тебя секретарь Набоков искал…» Замечательно, если кому-то понадобился. Как приятно разогнуть спину! Можно было бы сказать: «А что меня искать? Вот он я…» – и с новым рвением приняться за работу, но Никита предпочел немедленно предстать пред очи Набокова.
Секретаря не было на месте, и Никита пошел бродить по комнатам четвертой экспедиции первого департамента. В первом кабинете о Набокове сегодня слыхом не слыхали и слышать не хотели, во втором – «он был только что, но куда-то вышел». Наконец Никите указали на комнатенку переводчика, куда Набоков должен был непременно заявиться в ближайшее время.
Комната переводчика была пуста. Никита сел за стол, заваленный бумагами, пачками и словарями. В забранное решеткой, давно не мытое окно заглянуло апрельское солнце. По словарю путешествовала ожившая на весеннем тепле муха. Удивительно, что лакомого находят эти жужжащие твари в Иностранной коллегии? Муха достигла края словаря и беспомощно свалилась на украшенную длинной витиеватой подписью бумагу, затрепетала крылышками, пытаясь перевернуться.
Именно из-за мухи Никите вздумалось проверить это бумажное, пыльное, провонявшее табаком царство. Окно, видно, уже открывали. Шпингалет был поломан, и оконную ручку плотно приторочили веревкой к косо вбитому гвоздю. Он размотал веревку. В этот момент какой-то болван, перепутав комнаты или просто из любопытства, открыл дверь. Он ее тут же захлопнул, но этого оказалось достаточным, чтобы оконная рама рванулась из рук Никиты, а сквозняк разметал по комнате все бумаги. Чертыхаясь, он набросил веревку на гвоздь и бросился собирать бумаги. Последней он поднял с пола ту самую, украшенную длинной подписью: «Остаюсь ваша любящая дочь, Их Императорское Высочество, великая княгиня Екатерина».
Никита не верил своим глазам – неужели это ее почерк? И какие аккуратненькие буковки! Никита посмотрел в начало бумаги. Это было письмо к герцогу Анхальт-Цербстскому. «Милостивые государи родитель мой и родительница! Здравствуйте с дорогими моими братьями и прочими родственниками! Объявляю вам, что сама я и царственный супруг мой Петр Федорович по воле Божьей обретаемся в добром здравии…»
Никита перевел дух, положил письмо на стол и отвернулся в нерешительности. Несколько вопросов сразу, теснясь и оттого сбивая со смысла, вертелись в голове. Первый, а может, и не первый, но главный – отчего великая княгиня пишет письмо в Германию по-русски? И с какой стати, скажите на милость, царственное письмо объявилось в Иностранной коллегии – ошибки в нем, что ли, выправляют? Понимая, что читать чужие письма дурно, и оттого кляня себя за неуемное любопытство, Никита опять потянулся к письму взглядом. В коридоре послышались шаги, Никита успел прочитать одну фразу: «Государыня велела говеть» – и быстро отошел к окну.
В комнату вошел Набоков:
– А… князь, вот кстати. Пойдем ко мне.
Разговор с секретарем был коротким. В другое время Никита наверняка обрадовался бы, что его переводят в паспортный подотдел – все-таки живая работа, – но сейчас ему более всего хотелось остаться одному, подумать…
– …Будешь в числе прочих оформлять выездные паспорта для подданных государства Российского и въездные для иностранных…
Никита согласно кивал, а сам думал о недавней встрече с великой княгиней, пусть косвенной, через письмо, но ведь можно представить, как макала она перо в чернильницу, как проверяла, нет ли волоска на кончике пера, как писала потом, склонив голову набок.
– Ты что улыбаешься? – спросил Набоков.
– Радуюсь за калмыков и уральских казаков. – Никита стал серьезным. – Их судьбы попадут в более профессиональные руки.