— У тебя нет никаких данных, можешь не стараться!
Эту фразу, навсегда запечатлевшуюся в моей памяти, бабушка впервые бросила мне в лицо в тот вечер, когда — как часто бывало после ухода отца в армию — я попытался заглушить тоску, подобравшись к его святилищу, осторожно трогая слоновую кость клавиш, но даже и не стараясь извлечь какие-то звуки. Мне казалось важным только одно: поставить пальцы на еще теплые отпечатки папиных, и пианино я использовал на манер инструмента не музыкального, но необходимого для занятий спиритизмом. Вот только ответил мне не папа, этим озаботилась его мать, наградив в придачу к обвинению такой затрещиной между ушей, что я чуть было не стал инвалидом на всю жизнь.
Слуха моего никто и никогда не проверял, да и какая надобность: без того ясно, что «нет никаких данных», и причина не имеет никакого отношения к музыке, причина только в генетике: мне, конечно, передались по наследству все материнские пороки и изъяны, радзановская же прекрасная наследственность пропала даром. «Этот парень — вылитая мать!» — с наслаждением подчеркивала коварная Анастасия в минуты гнева. Единственным обладателем радзановского гения был, есть и будет ее сын Димитрий. С той минуты, как в расцвете лет ушел из жизни старший сын, блестящий танцовщик Федор, все надежды несравненной родительницы обратились на последыша, ну и она, меча взгляды-молнии и грозя крючковатым пальцем, вбивала мне в голову его непростой жизненный путь — причем так, словно я один виновен в том, что мой отец оказался не востребован.
— В пять лет он дал свой первый концерт! В пятнадцать затмил Горовица! В семнадцать записался в Белую армию! А в двадцать шесть влюбился как ненормальный в эту Виолетт Маржори, которая даже грамоты не знает! Да-а-а, единственное, что не удалось обоим моим сыновьям, — жениться по-человечески! А поскольку они оба никогда ничего не умели делать наполовину, вот тебе и полный провал!
— Чем это вы тут занимаетесь в темноте?
На пороге стояла мама — она внезапно вернулась от соседки, мадам Ефимовой, и теперь с неизменной своей улыбкой нас разглядывала.
Бабушка не ответила ни слова, резко отвернулась и вышла из комнаты.
— А я принесла голубей и репы! — Мама явно была счастлива, что может приготовить вкусный ужин.
— А я сегодня вечером иду в гости, — сухо заявила бабушка, возникнув на пороге и накидывая на плечи голубого песца.
Все мужчины, окружавшие нас раньше, теперь находились, как и папа, на боевом посту. Все — за исключением Государственной Тайны, которому благодаря своим связям с Эмилем Демоеком снова удалось выкрутиться и не попасть под мобилизацию. Он работал в Военной школе перехватчиком телефонных и радиоразговоров, что меня не слишком удивляло: такая работа очень подходила человеку, охотно подслушивавшему под дверьми. Едва он узнал, что дражайшая Анастасия снова тут, нас стали удостаивать обычных визитов. Судя по тому, сколько времени Куликов проводил у нас и с каким трудом маме удавалось его наконец выставить, вряд ли он работал сверхурочно, да, вероятнее всего, там и слушать-то было особенно нечего.
Я ложился рано, но не мог уснуть и вскоре вставал с постели. Когда сон не шел, мне нравилось сидеть на верхней ступеньке лестницы и слушать разговоры взрослых, собравшихся вокруг детекторного приемника. Бдения длились таким образом до поздней ночи, и маме приходилось терпеть присутствие двух чужих людей, которые и по отдельности взятые были не сахар, а объединившись и вовсе превращались в монстров. Казалось, что помехи, еще вчера скрипевшие и трещавшие в приемнике, захватили гостиную, воплотившись в образах бабушки и ее преданного поклонника. Лишь много позже я осознал, до чего мучительно все это было для мамы, которую с двух сторон дергали первоклассные специалисты в области травли, умевшие терзать так, чтобы не оставалось видимых следов.
«Странная война» — выражение, мне кажется, самое подходящее, чтобы определить характер постоянного конфликта между матерью и бабушкой — шла в течение всех следующих девяти месяцев. Маленький домик в Шату стал ареной вражды, ее нервным центром, и на равнине Сены происходили сражения куда более ожесточенные, чем на линии Мажино.
Тем не менее мама держалась стоически, изо всех сил старалась скрыть от меня свои муки и гораздо больше переживала из-за лишений, которые приходилось переносить моему отцу, чем из-за унижений, которым поминутно подвергали ее саму. Стоило ей погрустить вслух об участи своего бедного мужа, гадюка разом высовывала жало и впивалась в бедняжку, обвиняя ее в недостойном поведении: как это можно — оплакивать судьбу солдата, вставшего на защиту родины! Разве она, Анастасия, плакала, когда ее дорогие сыновья записались в Белую Гвардию? Разве принималась стонать и охать всякий раз, как узнавала об очередном поражении армии Деникина?
— Деточка моя, — вновь и вновь заводила свою песню Анастасия, — вы никогда не поймете, что может вынести мать! У меня было два сына, вы слышите, два единственных ребенка, и обоих швырнули в полымя под выстрелы! Два, ДВА, ДВА!!! — кричала она, гоняясь за мамой по всему дому и выбегая даже в садик, поросший лесной земляникой.
А Куликов ей вторил эхом, он, король симулянтов, сачок из сачков, уклоняющийся от всего — от военной службы, от работы, от любой опасности, он радостно вторил ей вплоть до того дня, когда мой отец, узнавший от Стеклянной Косточки (хрупкой мадам Штернберг) о параллельных военных действиях и становящихся все более и более бурными столкновениях в тылу, во время краткосрочного отпуска взял да и выставил Государственную Тайну за дверь.
Блестящую победу надо было отпраздновать, и папа повел нас с мамой угоститься окороком на острове Шату. В своем небесно-голубом мундире, тяжелой шинели, обмотках, пилотке — папа в тот день выглядел настоящим героем. Я прижимался к нему, нюхая, как сладко пахнет его табак. Мы вернулись поздно вечером, и по особой тишине домика, нарушаемой лишь мерным тиканьем стенных часов, вскоре сообразили, что бабушка опять нас покинула. Никто по поводу ее обращения в бегство ничего не сказал, и папа отправился воевать дальше, пообещав вернуться как можно скорей.
Жизнь потекла более или менее нормально, вот только раз папа служил и служил далеко, маме пришлось работать вдвое больше. Подружка Эвелин добывала ей маленькие роли, в конце концов она попалась-таки на глаза Жану Габену, и даже — о победа! — появилась вместе с ним в крошечном эпизоде фильма Жана Гремийона[15] «Летний свет». Однако этих «выходов» не хватало даже на то, чтобы обеспечить прожиточный минимум, и Марсель Эме, благослови его Господь, в самое трудное время пристроил маму телефонисткой на коммутаторе издательства «Робер Деноэль». Она таскала домой образцы продукции, и меня очень трогает мысль о том, что страстью к книге я обязан именно своей безграмотной маме. Среди прочего вспоминаю первое иллюстрированное издание «Путешествия на край ночи»[16] и то, как я был ошеломлен, поняв, что доктор Детуш, этот неотесанный мужик, лечивший меня едва ли не от всех детских болезней, и Луи-Фердинанд Селин, автор монументального сочинения, одно и то же лицо.
Нацисты вели наступление, продвигались вперед, а я читал маме избранные места из «Путешествия». Она — не вынимая рук из корыта с мыльной водой или не переставая чистить топинамбуры — радовалась каждой или почти каждой фразе, мгновенно реагировала на эту весьма мрачную порой феерию, на каждый ловкий прием или неожиданный поворот действия.
По радио ежедневно передавали утешительные сводки, в официальных сообщениях чаще всего говорили, что «в целом на фронтах без перемен, если не считать нескольких местных стычек или перестрелок», наша армия прочно обосновалась на восточной границе, а мы с ребятами оголтело распевали, как дойдем до «линии Зигфрида» и развесим там свои подштанники[17]. Время от времени сирены трубили о начале, затем, несколько минут спустя, о конце воздушной тревоги, в промежутке ничего не происходило. И мы уже привыкли к такому спокойствию, поверили в грандиозные, неприступные и неодолимые заграждения, которые держат врага на почтительном расстоянии. «Устрашать противника, дорогой мой, главное — внушить страх противнику!» — продолжал небось твердить папаша Демоек, отбивая мяч в Везине или отбывая секретную службу на набережной Орсэ.