Знал ли об этом В***? Его прославленный предшественник королевский живописец Риго разорился вчистую во времена регентства в результате падения курса ценных бумаг. Наттье также потерял все, что имел. Нет, как бы редко В*** ни общался с собратьями по искусству, он не мог этого не знать… Но его подвело тщеславие: соперничать с историческими художниками на их территории! Писать портрет дофина! Беседовать с королевой! Хоть изредка получать доступ к королю! Возможно, он также убедил себя, что и в таком положении есть свои выгоды: более почетные места на выставках, восхищение публики и — если удастся понравиться и войти в фавор к монарху — выгодные договоры со всеми граверами Франции, ибо ничто не пользовалось такой популярностью, как официальный портрет.
И он не ошибся: он получил все, на что уповал. А в дополнение к этому добился еще и разрешения на копии, которые с утра до ночи делались в его мастерской: богатым заказчикам было мало черно-белых эстампов, они хотели иметь «красочную копию» «Дофина в военных доспехах» или «Дофины, вяжущей узелки»; копиисты короля, которые и сами без передышки писали «Людовиков XV» в натуральную величину для парламентов и посольств, отсылали таких клиентов к Батисту; для выполнения этой задачи ему хватало нескольких способных учеников, а уж «мещане во дворянстве» всегда платили звонкой монетой. Так что в конечном счете при своей новой карьере В*** терял не так много денег. Но зато она поглотила все его время и все его искусство.
Тем более что, будучи мастером своего дела, он поначалу увлекся этой захватывающей игрой: сделать красивой королеву, придать очарование госпоже инфанте![29]
Эту способность поймать миг прелести — краткое мгновение, когда свежесть чувств искупает двойной подбородок или бесформенный нос, — Батист за двадцать пять лет превратил в свою вторую амбицию (первой был, разумеется, желтый цвет В***): он охотился за этим проблеском, как другие охотятся на бабочек, и ловил его на лету, зная, как он эфемерен. Самыми почетными ему казались те охотничьи трофеи, когда миг прелести был трудно достижим, — в случае с дофином, обеими дофинами, семью дочерями короля, его внуками и внучками ему пришлось изощряться в полной мере, ибо на этом участке «бабочки» встречались чрезвычайно редко… Нужно сказать, что в отношении старшей из группы детей — госпожи инфанты — он потерпел фиаско: на всех его портретах она выглядит тучной и кургузой — словом, бесформенной. Но на самом деле она, вероятно, была еще хуже, поскольку портрет ей понравился: она заказала копии с него для всех своих друзей… Зато уж королева удалась В*** на славу: он осмелился представить ее не монархиней — в ней не было никакого величия, — а в интимной, домашней обстановке, сидящей на диванчике с книгой в руке. Ни вышивок, ни жемчугов, ни румян, ни лилий — всего только узкая меховая пелеринка на плечах и, чтобы скрыть ненапудренные волосы, черная мантилья, завязанная под подбородком. В свои сорок лет она была уже немолода и, как известно, никогда не была красива: художник и не старается польстить ей. Однако, невзирая на увядшее лицо с острым подбородком, он разглядел в этих серых глазах и полуулыбке кроткую меланхолию. Настолько трогательную, что даже сейчас, спустя века, так и хочется взять эту женщину за руку и утешить. Ибо он и впрямь написал просто женщину. Не королеву, не повелительницу. Только плоть и душу: и как же уныла эта плоть, сколько печали в этой душе!.. Да, на сей раз бабочку крепко пришпилили к холсту.
Разумеется, не все картины, что В*** написал для королевской семьи, одинаково хороши. В эти годы он начинает стареть. О, стареть незаметно: время еще не катится быстро, как под горку, когда год короток, словно шесть месяцев, а месяц — словно шесть дней; однако официальный успех приходит к нему слишком уж поздно. Кроме того, он страдает от оскорбительных унижений со стороны тиранической администрации: «Да он же отъявленный лодырь! — кричит сюринтендант своим подчиненным, когда В*** просит, чтобы ему уплатили за одну из прежних картин. — Пускай сначала представит свои последние портреты! И подгоняйте его, не давайте бездельничать!»
В*** подгоняют, и он перестает утруждать себя изысками. Злоупотребляет расплывчатой светотенью на лицах. Больше не придумывает для костюмов интересного освещения, ограничиваясь холодным, банальным светом мастерской, неизменно падающим прямо и сверху. Что же до характера своих моделей, то он наделяет их обманчивым, фальшивым психологизмом — будет с них и этого!
Мало-помалу он теряет себя. И теряет свою семью. Король вызывает его то в Версаль, то в Фонтенбло, то в Компьень — приходится лететь туда сломя голову. Раз в два года его посылают в монастырь Фонтевро, куда монарх поместил самых младших своих дочерей сразу после рождения: король никогда не видел девочек вживую, но желает иметь их портреты, чтобы знать, здоровы ли они, хороши ли собою. Он хочет также видеть портрет их старшей сестры, которую выдал замуж в десятилетнем возрасте и которая живет в Мадриде, живет в Парме, живет в Марли, бывает проездом в Вене… Король — прекрасный отец (правда, заочно), и оттого домосед В*** вынужден скитаться по дорогам. Он едва успевает заезжать в Париж на Салоны. Выставляет восемь холстов, десять холстов, целую дюжину…
Батист теряет свою семью. Он уже не видит, как угасает Софи. Перестает опекать Полину. Не слышит, что Мари-Шарлотта начала кашлять. Не знает, что Жан-Никола теперь играет талантливо, играет все чаще и чаще «Таинственные преграды», эту странную, наводящую тоску мелодию.
И, однако, он считает, что в семье ему ближе всех остальных именно Жан-Никола — наследник. Да, конечно, он вполне готов признать, что отдалился от родных, но что тут поделаешь — не он первый, не он последний!
Зато Жана-Никола он знает как никого другого: этот мальчик, рожденный для живописи, посещает занятия в Академии, а В*** Отец (В*** Старший) взял его к себе в мастерскую, чтобы «пообтесать». При малейшей возможности он водит мальчика в Люксембургский дворец — смотреть картины Рубенса. Они добираются туда пешком. Взойдя на Новый мост, ребенок замедляет шаг. Не для того, чтобы поглазеть на лодочников. Он хочет полюбоваться рекой, облаком, оттенками света. «Пошли, пошли, — торопит Батист, — настоящий свет увидишь у Рубенса!» Как-то раз, вспомнив, что Жан-Никола любит музыку, он добавляет, чтобы тот лучше его понял: «Ты думаешь, музыканту нужно слушать, как мычат коровы или щебечут птицы? Музыканту необходимо только одно — ноты!»
Ах этот Рубенс!.. Стоя перед его картинами, Батист говорит, говорит без умолку, стараясь заразить своим восторгом сына. Но тот остается безразличен к бурным чувствам отца. Правда, он вежливо слушает его разъяснения. Особенно в части истории: его не так интересует техника живописца, как жизнь его моделей: была ли, например, хорошей королевой Мария Медичи? А этот маленький мальчик в коротких штанишках буфами, наверное, ее сын, Людовик XIII? Что с ним потом сталось, с этим мальчиком?
«Ага, я вижу, он тебе нравится? — отвечает Батист. — Когда Рубенс писал дофина, тот был примерно твоего возраста… Скажи, а тебе самому хотелось бы иметь свой портрет?» В*** считает себя великим педагогом, терпеливым и проницательным: «Ладно, решено, я тебя напишу. Таким образом ты будешь видеть — а заодно и учиться, — как нужно изображать детей…».
Вот так Жан-Никола в возрасте одиннадцати лет обрел свое место на семейном портрете.
Он обрел его незадолго до смерти Мари-Шарлотты. Ибо Мари-Шарлотта, неуемная Мари-Шарлотта, эта попрыгунья и озорница, эта пухленькая хохотушка с алыми губками, эта роза с пышными лепестками, в несколько месяцев превратилась в высохшую былинку: чахотка — таков был приговор врачей. Ей не суждено было дожить до десяти лет. Софи втихомолку плакала за дверьми ее спальни. Измученная ночными бдениями у постели больной, она чахла и сама. Бывали минуты, когда она барабанила по клавишам своего инструмента как безумная, лишь бы не слышать хриплого кашля дочери. Полина забивалась под стол, стараясь быть незаметной. А в мастерской Жан-Никола грустно позировал отцу, который назидательно комментировал вслух все этапы своей работы.