Вспоминаю, как приехала я в дом на Осетинской, 4, в 1944 году, когда еще шла война, и как снова увидела маму. Мы с ней расстались на Алтае — она из лагеря прибыла через всю страну ко мне, а нас, студентов, возвращали в Москву, и путь ей был опять через всю страну на Кавказ. Помог брат Леонид Петрович со специальным пропуском. И застала я опять убогий сумрак и рядом с Еленой Петровной вернувшегося из небытия Михаила Ивановича Жданова, ее супруга. И как сидели мы за столом со скудной все той же кукурузной кашей, и дядя Миша, почти глухой и слепой, изящно и просто красиво ел из своей глиняной миски, как будто это был тонкий фарфор. И мама старалась вдохнуть новую жизнь в это печальное семейство. Благоденствовал, как всегда, только Володя, все такой же румяный, черноволосый — запах кофе и табака, — а чего это стоило Елене Петровне? И я, повязанная темным платочком, бегала в обкомовскую столовую получать по особому пропуску для профессора Семенова улучшенное питание — обком заботился. На всех не хватало, но мама трудилась, как всегда, возделывала огород (картошка — главная еда) и одна кормила всех. В этом доме она, младшая, потом похоронит всех: и дядю Мишу (бывшего ссыльного), и тетю Лену, и Володю (бросился под поезд, ведь больной психически), и Леонида Петровича в 1959 году, и, наконец, сама упокоится в 1982-м. Но печальную картину застала я в этот приезд в почти разоренном доме, пережившем войну. А садик все цвел, вселяя надежды. И это был совсем не мираж…
Как не хотелось идти в школу, а надо. Меня всегда поражали рассказы Алексея Федоровича, как он с нетерпением ожидал начала учебного года. Нет, я такой не была. А может быть, школа была в прежние времена другая? Как вспомню нашу московскую, так лучше (за редким исключением) и не вспоминать. Что же здесь, в бывшем Владикавказе, меня ждет? Пойду в лучшую школу (то же, как и в Москве, № 5), где когда-то учился мой отец. А на школе доска возвещала — учился здесь Евгений Вахтангов. Факт немаловажный. Нет, идти не хотелось. Тем более что надеть — неясно. Не пойдешь же в летнем платьице с оборками цвета персика (шили еще в 1934 году). Но выход простой. Тетя Лена все, что касается одежды, решает просто — отрезать, вырезать, выкрасить (обычно говорят: «и выбросить» — но здесь другое: надеть). От старого черного хорошей шерсти маминого платья остался целым только верх. Не беда. Нижнюю часть отрезают и выбрасывают. В руках тетки — простоватый серый кусок, который недолго думая она красит сама (видимо, научилась в трудные дни) в черный цвет. Материя, сразу видно, разная, но цвет якобы черный. А вот как пришить? Это уже труднее. В ход идет приятельница, мамаша школьного зам. директора по хозчасти (попросту завхоза, но из «бывших», «благородных»), некоего Аркадия Николаевича или опять-таки попросту Аркадия, который обитает на совершенно замечательных антресолях бывшей гимназической церкви — там поместится не одна квартира. Ловкий, изящный, улыбчивый Аркадий с матушкой устроились превосходно. Так я получаю замечательное платье. Поскольку же чулки у меня черные, а старые парусиновые туфли на низком каблуке серые, то их я сама немедленно тоже покрасила черной ваксой и оказалась вся в трауре. Вполне эффектно, и даже что-то есть в этом наряде горестно-сиротское. Но ведь я действительно сирота, а горе всегда со мной отныне и, наверное, до века, как я думаю. Слава Богу, ошиблась. Во всяком случае другого наряда в школу я не ношу, и ученик из параллельного восьмого — некий Заремба — распространяет слух о том, что я ношу действительно траур, а по кому — великая тайна. На голове старый бархатный берет (в Москве они были когда-то модны), старая куртка из-под лыжного костюма, хотя на лыжах никогда не ходила, предпочитая любимые коньки. Не могу понять, почему мама отправила меня так убого одетую? А может быть, мои хорошие вещи (их было много) тоже пошли на прокорм прожорливого румяного любителя кофе, икры и сдобных булочек?
Школу я полюбила очень. Уже за одно то, что она на горке, и к ней надо подниматься уступами, и тебе навстречу ветви деревьев — свисают они из-за стен бывшего генерал-губернаторского сада (теперь там военный госпиталь), вьются лозы дикого винограда, цепляются цепкими щупальцами по стене, цветущие магнолии вот-вот как будто заглянут в школьные окна, мощные орех и каштан в обширном школьном дворе, зеленый ковер лужаек — никак их не вытоптать мальчишкам. В школе упоительная прохлада (стены старые, толстые), лестница белая, разделяясь на два марша, торжественно ведет на второй этаж. Чего-то явно не хватает на просторной площадке второго этажа. Ну, конечно, портрета царствующего государя.
Однако мы ведь помним, что и города Владикавказа — давно нет, города военного, офицерского, с кадетским корпусом, с губернаторскими балами и адъютантами его высокопревосходительства, нарядными дамами и магазинами, через которые можно хоть из Парижа (не говорю о двух столицах) выписать все, что угодно (еще мама об этом рассказывала), да и губернское правление совсем поблизости (а там ведь начальником хозяйственного стола скромный чиновник, Петр Хрисанфович Семенов, губернский секретарь и надворный советник), и рядом дворец бывшего декабриста и масона барона Штейнгеля — нет ничего, все исчезло, как не бывало. Все упразднили, попросту уничтожили. От мрамора штейнгелевского дворца — ни следа, зато высится бетонное здание погранучилища. О храмах и говорить и вспоминать нечего. Разрушены. Не посчитались с памятью героев Кавказской войны (заодно взорвали и памятник знаменитому солдату Архипу Осипову), и мальчишки десятилетиями выкапывали из земли старинные орденские знаки и швыряли черепа из разоренных прихрамовых могил[115]. А тот храм, где венчалась некогда Елена Петровна, моя тетка, на высоком холме в самом конце улицы Осетинской, где я живу, без крыши стоит, поливается дождями и ливнями (город ими славится), а это ведь православная осетинская церковь — тем хуже для нее.
И батюшка-настоятель расстрелян. Я-то хорошо знаю это. Ибо его дочь, тетя Люба, с мужем и маленькой дочкой — наши квартиранты. (Это та самая Бэлочка Левитан, которой я экспромтом произнесла несколько строк, увидев ее школьницей, умницей и любительницей книг: «Помню я тебя девчонкой в розовых штанишках, / А теперь ты ходишь в школу и читаешь книжки. / Ты прочла недавно даже „Саламбо“ Флобера. / Удивилась я, сказавши: „Вот так наша Бэла“».)
Школа мне полюбилась. Может быть, потому, что она оставалась в эти годы (конец 1930-х) удивительным анахронизмом. Как то бывало в старину, квартира директора школы располагалась при школе. Директор, мощная, грузная, грозная Татьяна Ивановна Раздорская, обитала на втором этаже в огромной квартире: одна из комнат — настоящий дворцовый зал. А жили там — сама Т. И., ее дочь, Т. И. — младшая с дочкой Ирочкой и сестра Т. И. — Нина Ивановна Глинская — одни женщины. Но самое интересное, что Татьяна Ивановна была дальней родственницей Семеновых: сестра моей бабушки Вассы Захаровны, а именно Надежда Захаровна, — жена Федора Ивановича Раздорского[116], женой брата которого была (если не ошибаюсь) Татьяна Ивановна. Она пользовалась большим авторитетом в педагогическом мире, держала на большой высоте школу (так и хочется сказать, гимназию), и когда она умерла (в мою бытность в последнем классе), началось постепенное падение этой некогда замечательной, как тогда называли «образцовой», школы.
Татьяна Ивановна, не показывая другим, относилась ко мне и к Миночке по-родственному. Когда мы, девчонки, освобожденные от физкультуры у добрейшего Шуры Варизиди (грека), решив помочь своим сотоварищам и прекратить нудный урок, стали незаметно на железной печке жечь серу и всех отпустили, так как многим стало плохо, Т. И. расследовала это дело. Она знала, что я принимала в этом безобразии участие, но меня не наказала, как и других. Сделала вид, что преступник не найден.
Миночку Татьяна Ивановна приглашала к себе на елку. Когда для внучки Ирочки понадобились занятия по французскому, меня пригласили ей преподавать. Это была скорее забава, так как мы с Ирочкой играли в лото и так учили французские слова. Этим методом пользовалась когда-то моя madame. И я по ее стопам, помня давние уроки, произносила, глядя на курительную трубку: «la pipe de Stalin», или на ступку: «le mortier et le pilon» и т. д. Мы учили стихи, которые я когда-то учила с madame. Мне даже платили за уроки, а вдобавок дарили шоколадки. Надо сказать — мне везло на учеников. В Москве студенткой учила я немецкому (спасибо маме), а так как очень уставала от всяких нагрузок, то рада бывала, если ученик заболевал или пропускал уроки (я обычно ездила к ученикам)[117]. Тренировала я по английскому языку сына наших друзей Павлика Авакова, приезжая к маме в Орджоникидзе летом. Мы с ним бойко разговаривали. Когда война кончилась, то почему-то появились в Москве какие-то английские студенты (наверное, демонстрация дружественной акции) и была хорошая практика, а когда они уехали, то еще переписывались (почему-то было можно, а потом все быстро прекратилось, «железный занавес» упал), и я достаточно легко писала письма. Кстати сказать, моя младшая сестра тоже увлекалась английским и хорошо сочиняла целые послания, переписываясь со своим приятелем-англоманом. Но судьба у бедного Павлика оказалась трагической. Он закончил физический факультет, попал в Дубну, место тогда знаменитое, быстро выдвинулся, но вскоре загадочно погиб, утонув в реке Дубне у всех на глазах. Говорили, что там был какой-то страшный водоворот. Гроб с его телом через всю страну везли на грузовике, хоронили торжественно на новом кладбище и путь туда усыпали цветами. Могила Павлика открыла это место упокоения, а через несколько лет кладбище заполнили и закрыли. Какой умный, красивый, изящный и тонкий был наш друг Павлик, с которым не раз путешествовали по Военно-Грузинской дороге и таинственным ущельям к истокам Терека. Почему именно ему выпала такая печальная судьба? Алексей Федорович Лосев на подобные вопросы всегда отвечал: «Не спрашивай, потому что ты дурак и высших замыслов не знаешь». Я и не спрашиваю теперь.