Роне показалось, что поступающих хватило бы на пять институтов. Он сразу подружился еще во время экзаменов с Арсением Тарковским, Володей Крейниным, Сергеем Морозовым, Виталием Головачевым, Володей Браилко, Жоржем Кофманом, Юлечкой Нейман; в группах старших студентов, чем-то помогавших испытуемым, он узнал Юрия Гаецкого, хромого Леонида Тимофеева, Илью Марголина, Макса Кюнера, многих товарищей по своему семинару. Успокаивал волнующихся Н. Н. Захаров-Менский; экзаменовали по разным предметам Г. А. Рачинский, И. П. Лысков, К. С. Локс, И. С. Рукавишников, поэт Николай Минаев, проф. Г. Г. Шпет. Участвовали в коллоквиуме такие светила, как А. А. Грушка, С. И. Соболевский, М. П. Неведомский (Миклашевский), Н. Д. Каринский, С. С. Мстиславский, С. А. Поляков. Атмосфера приемных испытаний была волнующей, торжественной, многозначительной и глубоко символической. Именно во время этих испытаний профессор Г. Г. Шпет (известный ранее родителям Рональда, в том числе и по Петропавловскому церковному приходу) представил совсем растерявшегося Рональда Вальдека Сергею Александровичу Полякову, «старому Скорпиону», как его ласково называли в глаза и за глаза. Голова кружилась от мысли, скольким блистательным талантам Поляков открыл дорогу в литературу, скольких поддержал, с кем дружил и сотрудничал, от Брюсова и Бальмонта до Чехова и Толстого[45]!
К испытаниям «у Брюсова» Рональд был уже морально подготовлен, ибо держал их, правда, в менее торжественной обстановке, но почти в том же объеме, годом раньше, когда записывался вольнослушателем в литсеминар. Тогда профессор Рачинский благожелательно потолковал с неофитом о Мильтоне, Захаров-Менский потребовал обрисовать черты Дюка Степановича из былин Новгородского цикла, а профессор Лысков экзаменовал нового семинариста по синтаксису. Ответ же по русской литературе пришлось держать тогда перед самим Валерием Брюсовым.
Выглядел он больным. Лишь за две недели до начала занятий в институте приехал он из восточного Крыма, где гостил у Макса Волошина, простудился и никак не мог поправиться от какого-то новомодного зловредного гриппа, который еще не называли вирусным, но уже знали его коварство и приравнивали даже к испанке, легкой форме бубонной чумы, как характеризовал ее доктор Бонч-Бруевич. Эта испанка скосила в революционной России сотни тысяч людей всех возрастов, соперничая с тифом и холерой — с той, как говорят, бороться было даже проще. Злодействовала испанка и за рубежами страны, в частности, в Японии от нее вымирали целые деревни и городские улицы.
Брюсова уговаривали идти домой, но он упрямился. Когда листок с пометками Рачинского, Лыскова и Захарова-Менского очутился у него в руках, он сурово глянул на испытуемого и вдруг задал Роне неожиданный вопрос:
— Ну-с, молодой человек, из нашего семинара вы, верно, думаете перейти в студенты. Литературой, стало быть увлечены... А вот Пушкина вы читали?
Роня решил, что его ожидает некий опасный подвох. Сказать, что Пушкин — для него божество? Смело ответить: да, читал! А вдруг экзаменатор выкопает такой вопрос, что поставит в тупик троих мудрецов? Ведь задает-то вопрос не кто иной, как редактор пушкинского собрания... Или скромно заявить, будто читал плохо, урывками? Чего доброго, Брюсов тогда и разговор прекратит? И Роня пустился в дипломатию:
— Кабы мне кто другой вопрос этот задал, я бы знал, что сказать! А что ответить Вам, Валерий Яковлевич, просто не знаю!
Брюсов насупил брови еще строже. На свои портреты он похож в точности!
— Говорите, что есть. Не в дипломаты поступаете, а в будущие литераторы... Ну, как звали, к примеру, по батюшке Татьяну Ларину?
Господи! Сейчас, сейчас! «Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, господний раб и бригадир...», — Роня прочитал эту строфу на память.
— Дмитриевна, стало быть, — подтвердил Брюсов. — Скажите-ка, дорогой коллега, как называется речка в Михайловском? Помните?
Какие-то обрывки бессильно кружились в голове. Речка не вспоминалась, а ведь Роня ее даже видел, был с отцом в этом имении, помнил карету Пушкина, его биллиард, смутный облик его родного старшего сына — 32-х-летнего Александра Александровича, приезжавшего тогда в родительское гнездо из Москвы. Дело было в июне или июле 914-го, перед маминым отъездом на Кавказ. Однако имя речки будто провалилось на самое дно памяти...
Подсказал тихо Захаров-Менский:
— Ну, как не, припомните: «И берег...
«Сороти высокий!»— дополнил Роня с огромным облегчением. Ему все это показалось шуткой тогда. А от исхода шутки зависела судьба.
— Пушкина юноша сей читал. В семинар, по-видимому, подходит! — сказал тогда Брюсов, приподнимаясь со стула. Все это продлилось минуты полторы, не более!
...Теперь, на коллоквиуме, экзаменовал академик А. С. Орлов. Рональд получал за пятерку. Сергей Александрович Поляков и поэт Тимофеев, есенинской школы, повели абитуриента выпить кофе. Из всех стихов поэта Тимофеева Рональд потом сохранил в памяти одну строфу:
А там за дощатой стенкой,
Жутко скрипит кровать:
Это в поганом застенке
Из девушки делают мать.
Поэт Тимофеев терпеливо дожидался, пока Роня Вальдек поглотит свой стакан кофе со слойкой и поверит, наконец, что он — студент! Когда оба эти процесса завершились, поэт и студент вышли на Тверской бульвар, представлявший в те годы довольно яркий иллюстративный материал к стихам Тимофеева в духе вышеприведенной строфы. Оказалось, что Тимофеев самоотверженно решил посвятить все свое творчество, весь запас жизненных и поэтических сил одной-единственной цели — проповеди целомудрия и безбрачия среди молодежи. Он доказывал, что рождение каждого нового человека есть наивысшее преступление перед всем миром живого на планете, ибо человек родится только для умножения в этом мире скорби, боли и смерти. Если земное население увеличивается на одну человеческую единицу, значит, неизбежен рост новых несчастий, пороков и бедствий, предначертанных ему непреложной судьбой. Спасти обреченное человечество можно лишь одним средством — прекращением деторождения. Если молодежь перестанет заключать браки и вершить греховную любовь — человечество безболезненно и постепенно вымрет, что и спасет его от многоликого социального зла, классовой борьбы, войн, убийств, жестокого кровопролития, ужасов насильственных смертей, страданий и мучений. Не рожать, не воспроизводить себе подобных несчастных — и нынешнее зло мира само собой прекратится. Как просто! Этой философии он был предан до фанатизма, обдумал давно все возражения и отметал их с полемическим блеском.
Эту свою философию он развивал в звучных и довольно убедительных стихах и даже целых поэмах. Иные удавалось ему печатать в каких-то небольших сборниках, большинство же читал устно, в том числе и на публичных вечерах. Как потом узнал Роня, его хорошо знали в литературной Москве, он был членом ВСП (Всероссийский Союз Поэтов), председателем коего был И. И. Захаров-Менский, а секретарем — Е. Г. Сокол. Эти поэтические руководители уважали Тимофеева и посылали выступать в составе поэтических бригад...
Но в тот осенний вечер на Тверском бульваре, когда Роня Вальдек под напором доводов собеседника уже почтя окончательно убедился в абсолютной спасительности безбрачия и воздержания, поэт-философ вдруг будто весь просиял. На его лице появилось выражение просительное и улыбчивое. Роня не сразу понял, что поэт узрел знакомых! Тимофеев резво устремился к двум девицам, сидевшим на скамье в довольно свободных позах, не самых изящных.
— Лидочка! Что же ты меня вчера обманула? Так и прождал тебя напрасно до самого утра... Сегодня-то придешь?
Та снисходительно кивнула, и обе резко захохотали. Рассмешили их, по-видимому, два солдата, торчавшие за спинкой скамьи. Поэт, будто вовсе и позабыв о Ронином присутствии, присел рядом с Лидой, пошептался с нею, что-то ей передал не то записку с адресом, не то горстку мелких монет, как-то неуклюже боднул ее лбом в плечико и, несколько успокоенный, воротился к Роне, на середку аллеи. Гадать о целях приглашения не приходилось!