Выпускник-школьник впал было в уныние, когда обрушилась на него переэкзаменовка по всему курсу математики. Представились ему зыбкие болота давно забытых арифметических правил, вроде тройного, неодолимые джунгли алгебры, безмолвие формул в ледяной пустыне бегущих куда-то линий, громоздящихся кубов, цилиндров и прочих стереометрических абстракций, далеких от реалий жизни. В ушах повторялось двустишие:
И возбуждают мой испуг
Скелет, машина и паук.
Впоследствии выяснилось, что это — ранний Волошин.
Думать же о продолжении образования без школьного аттестата вообще не приходилось. Его отсутствие стало бы поперек любым путям в высшую школу.
Ронин душевный упадок заметил один наблюдательный человек, будто посланный самим провидением!
Его звали герр Гамберг, и был он помощником епископа Майера. Именно ему епископ поручил время от времени проверять, как слушатели проповедей усваивают этот элементарный богословский курс, ибо сам герр Гамберг был ученым богословом-протестантом, а к тому же и крупным математиком. Курс математики он читал одно время в частно-нэповском институте Каган-Шабшая, куда за невысокую плату мог поступить чуть не любой желающий, чтобы получить специальность электрика и усовершенствоваться в практической физике.
Попутно хочу заметить, что выражение «частно-нэповском» употреблено здесь отнюдь не в осуждение. Политика Нэпа открыла кое-какие полукоммерческие, полублаготворительные пути к высшему образованию также и людям, обездоленным революцией, диктатурой и произволом. Говорили, что физико-математический институт Каган-Шабшая принимает, разумеется, с соблюдением элементарных требований маскировки вроде фиктивных справок, детей служащих, не прошедших конкурсов по классовому признаку, и прочих молодых изгоев, виновных в том, что их родители служили в церквах, подверглись расстрелам, высылкам и лишению прав. Студенты вносили умеренную плату — институт на нее и существовал, — или отрабатывали стоимость учения натурой, подвизаясь гардеробщиками, уборщиками, лаборантами, слесарями, монтерами. К сожалению автор этих строк, всерьез помышлявший постучаться в двери Каган-Шабшая, никаких точных сведений об атом интересном училище не имеет, однако убежден в благородстве помыслов его создателей и в их полном бескорыстии. Вот в этом-то институте и преподавал герр Гамберг, математик и богослов. Последнее, впрочем, едва ли было известно его студентам у Кагана-Шабшая!
Его глаза, темно-карие, чуть близорукие, просто светились добротою к людям и строгостью к себе. Конфирмантам он прощал все, кроме плохих знаний пройденного из Евангелия и Ветхого Завета. Он так располагал к доверию, что Роня после первых же расспросов о причине уныния рассказал ему о всех своих школьных заботах.
— Что же вы намерены предпринять за пять недель до переэкзаменовки? — так четко был сформулирован последний вопрос Гамберга.
— Надобно бы подзаняться, — неуверенно ответил завтрашний выпускник. Он все еще мысленно не оставлял надежд как-то выкрутиться за счет своих бригадирских заслуг. К счастью, Гамберг решительно эти надежды пресек.
— У вас на счету каждый час, — сказал он. — Сейчас вам надо забыть все прочее — и семинар в Литературном институте, и химический кружок, и музыку, и даже конфирмационные занятия — их вы догоните с моей помощью после переэкзаменовки. Помогу вам и с нею, если вы решитесь заниматься серьезно. За пять недель — повторить или пройти девятилетний курс. Это трудно, но мыслимо. Дорогу осилит идущий.
Роня решился.
Впоследствии в его жизни выпадали еще две или три полосы такой же безудержной, запойной математической переподготовки. И все-таки первая, гамбергская, была самой трудной. Потому что он не сразу отважился поверить, будто постичь биномы и синусы ему вполне посильно. Под конец курса у Гамберга он уже дивился собственному недавнему страху перед математической логикой. Оказалась она, эта школьная математика, плебейски-элементарной.
На переэкзаменовку он пришел совершенно спокойным. Письменную работу выполнил быстро и без помарок. Учительница Смирнова, обозленная двухлетним Рониным бездельем в классе, села на экзамене рядом с ним и не сводила глаз с испытуемого. У доски Роня отвечал сразу по курсу алгебры, геометрии и тригонометрии. Экзамен затянулся на два с половиной часа. Держали его четверо, Роня оказался лучшим. Член комиссии Успенский под конец спросил:
— Вальдек, почему вы так долго валяли дурака в классе и притворялись математическим кретином? У вас не только приличные способности, но и приличные знания. Извольте объяснить ваше поведение!
— Я считал, что человеку не следует отвлекаться от главного своего пути. Математика представляется мне излишней дисциплиной для литературоведа. Я занялся ею, когда доводы мои были отвергнуты. И убежден, что мог бы потратить время на вещи, более мне полезные.
— Например?
— Скажем, на изучение греческого или латыни, старославянского или любого современного языка. Это дало бы мне гораздо больше.
— А мне кажется, — говорила учительница, — Вальдек вообразил, будто математическая одаренность вредит гуманитарной, скажем, лингвистической одаренности, или несовместима с нею. Вот он и кривлялся. А мог бы...
— Что же, вы отняли немало времени впустую, у себя, и у других Вальдек, — заявил, вставая, председатель комиссии. — Неужели за девять лет вам не встретился умный человек, чтобы разуверить вас в этих несовременных и жалких теориях? Будто математик глух к поэзии, а поэт — к математике?.. Впрочем, экзамен вы выдержали. Аттестат получите вместе со всеми.
Что ж, умный человек встретился Роне, за пять недель до переэкзаменовки!
Роня уехал на Волгу готовиться к вступительным экзаменам в Институт и уж только после зачисления в студенты навестил глубокой осенью своего педагога. Шел он со смутным предчувствием недоброго.
Заплаканная мять Гамберга сообщила, что сына взяли три недели назад. Судили его потом за религиозную проповедь среди детей и молодежи. Он погиб медленной смертью на лесоразработках в Карелии, в том самом 1931 году, когда газета «Правда» с негодованием отвергала буржуазную клевету насчет принудительного труда в советской лесной промышленности, на лесосеках. Смерть Гамберга в лагерях произошла на седьмом году его срока наказания за порчу молодежных умов, в том числе и Рониного.
После школьной аттестации произошла у Рони памятная размолвка с отцом из-за выбора профессии. Поэтому уехать на Волгу пришлось на свой страх и риск. Жил сперва в знакомой Решме, потом в уютной в ту пору Кинешме, и прикармливался около кинопроката. Практиковался в Решемском сельском клубе сопровождать на разбитом пианино старые кинобоевики. Несколько набив себе руку, был взят тапером в кинешемское «Совкино» и два месяца кряду бренчал на рояле некие музыкальные иллюстрации ко всему, что мелькало на экране. Шли картины «видовые», где требовались сентиментальные пассажи для морского штиля или пассажи возвышенные для снежных гор и ледяных пустынь, но лучше всего напрактиковался он сопровождать бурными аккордами кинотрюки Дугласа Фербенкса, приключения Гарри Пиля с поездами и самолетами, смешные выходки Пата и Паташонка, Монти Бенкса и Гарольда Ллойда. В артистку Женни Юго он влюбился, и может, благодаря этому Ронин аккомпанемент к фильму «Жена статс-секретаря» публике особенно понравился. Девушки награждали тапера аплодисментами и звали в гости. Таким успехом Роня не слишком обольщался, самокритично сознавая, что его дилетантская музыка не многого стоит рядом с блистательным сарказмом Эмиля Янингса в роли провинциального статс-секретаря и неотразимым обаянием Женни Юго. Играла она его неверную супругу, согрешившую с очаровательным обольстителем — герцогом той немецкой земли...
Один дневной сеанс и два вечерних оставляли достаточно простору для зубрежки учебников. Роня терпеливо долбил историю мировой литературы, советскую конституцию, политграмоту и еще какие-то вовсе новые книжки, называвшиеся «Рабочими пособиями». От них веяло необоримой скукой и строгим марксистским духом. Пушкин там значился представителем разложившегося дворянски-помещичьего класса царской России. Обалдевая от такой социологии, Роня читал еще западных классиков в русских переводах и повторял точные науки. Чего он не делал вовсе — не дотрагивался ни до одной любимой книги! Он не позволял себе открывать Пушкина, Лермонтова, Толстого, Тургенева, Тютчева, Блока, Чехова, Куприна, раннего Горького, ибо полагал, что, любя и помня их с детства, достаточно вооружен для экзамена. Эта уверенность чуть не стала роковой для абитуриента!