Однако надо всей этой разноголосицей торжествует характерный веселый, радостный голос автора, поэта-«песнебойца», который стремится превратить мозаику образных впечатлений в сплав единой «бесшабашной раздоли».
Эволюция поэта в годы войны и канун Октября состояла в том, что от анархических представлений о личном «самоволии» художника он шел к ощущению стихийных сил самой жизни, и прежде всего жизни народной.
Это был путь не одного Каменского. Как бы двумя путями подходили футуристы к теме революции: с одной стороны, они славили революцию как раскрепощение человеческой личности, лирического «я» поэта. С другой — приближались к ней, раскрывая образ народа. Эта тема приведет В. Каменского в годы Октября к поэмам о народных вождях — Разине (первая ред. — между 1914 и 1918 гг.), Пугачеве, Болотникове, о 1905 г., к поэме о молодом Маяковском.
Владимир Маяковский (1893—1930) — самая значительная фигура среди соратников по футуристическому движению. Поэт Сергей Спасский, вспоминая о Маяковском футуристической поры, скажет: «Непонятный, ни на чем не основанный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского, и, может быть, это и выделяло его из всех». Источник этого трагизма — определяющее все его творчество предоктябрьских лет отрицание ненавистного уклада жизни.
О революции как центральной теме раннего Маяковского написано много. Ясно и решительно определил роль революции для своей творческой судьбы поэт в автобиографии «Я сам» (1922, 1928).
Ни у кого из поэтов его окружения тема жизнетворчества не обретала такой остросоциальной, революционной окрашенности, как у Маяковского. Не «король времени», сближающий разные эпохи, связывающий древность, современность и будущее, как Хлебников. И не воспевающий настоящее, как Каменский. Маяковский — упрямый, одержимый «погонщик» времени.
Недаром тот же Каменский позднее скажет о нем в поэме «Юность Маяковского», написанной сразу после его смерти:
Ему бы впрягать табун дней в колесницу
И гнать эти дни
на великий пролом.
Сохранились свидетельства о разговоре молодого Маяковского с Максимом Горьким. Тот спросил: «Чего вы хотите?» Маяковский ответил: «Я хочу будущего сегодня».
Справедливо говоря о революционном духе, сути, характере творчества молодого Маяковского, исследователи порой освещают эту тему односторонне. Поэма «Облако в штанах», о которой он в автобиографии говорит неотделимо от темы революционной, глубоко трагична. И трагизм «Облака» связан прежде всего с тем, что поэт, со всей присущей ему темпераментностью, одержимый стремлением «поторопить» время, наталкивается на его сопротивление.
Говоря о поэме, недостаточно привести слова о «терновом венце революций». Надо по достоинству оценить и всю трагическую суть финала. Лирический герой, переживший и оплакавший гибель любви, готовый растоптать свою душу и окровавленную дать «как знамя», бросается на самого бога: «Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою! Отсюда до Аляски!»
Казалось, ничто остановить его не может: «Меня не остановите. Вру я, в праве ли...» Победно раскатывается по всему миру его громоподобный голос: «Эй вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду!» Но:
Глухо.
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
Начиналось «Облако» словами поэта о себе — «мир огро́мив мощью голоса...», а кончается этим разительным переходом, тяжелым, как удар, словом «глухо».
Так обнаруживается трагическая трещина в веселой и самоуверенной футуристической концепции «жизнетворчества», поэтической вседозволенности, разгула и произвола. Действительность — реальная, грубая, с темными переулками, водосточными трубами, городовыми, особняками и лачугами, — действительность не хочет, чтобы ее «творили». И это относится не только к «Облаку». Уже с ранних стихов (первая публ. 1912) мы ощущаем у Маяковского отмеченное трагическое противоречие. Интересно взглянуть с этой точки зрения и на последнюю поэму Маяковского предреволюционных лет — «Человек» (1916—1917). Как мажорно и победительно звучат стихи, где поэт воспевает самого себя, «драгоценнейший ум», «пятилучия» пальцев, «прекрасный красный язык» и сердце — «необычайнейший комок». Легко и непринужденно он творит мир: взглянет на булочную, на булочника, на булки — «и вдруг у булок загибаются грифы скрипок», булочник «играет. Все в него влюблено». И как безнадежно звучит финал поэмы: после вознесения на небо, спустя миллионы лет, поэт снова возвращается на землю; его встречает все тот же унылый круговорот — не бытия, а быта, все та же повседневность — казенная и торгашеская. Нет примирения между бунтующим героем и царством косности, «земным загоном», «земным канканом». Но за «1, 2, 4, 8, 16 тысячи, миллионы» лет не изменился облик земли, все так же «катятся рубли», все так же гонятся за ними людишки: «Их все тот же лысый, невидимый водит...»
Вера в грядущее, нетерпеливая жажда «смазать карту будня», порыв в завтрашний день и — трагическое ощущение, что реальная действительность глухо сопротивляется призывам, угрозам, проклятьям, атакам поэта; чувство тяжести и косности мира, противостоящего футуристическому жизнетворчеству, — вот одно из самых важных противоречий Маяковского 1912—1917 гг.
В. В. Маяковский
Фотография 1924 г.
Решительно преодолевает он идею самоценности художественной формы, связанную с той же концепцией. Он не раз повторит в своих статьях, что «писатель только выгибает искусную вазу, а влито в нее вино или помои — безразлично. Идей, сюжетов — нет». «Для поэта важно не что, а как». Однако весь строй поэтических средств молодого Маяковского отличается глубокой идейно-образной и эмоциональной целостностью. Идея распада формы, самоцельного разложения образа, картины, слова на составные части не прошла мимо Маяковского. Однако отданная им дань, в сущности, была невелика. Гораздо более показательным было то идущее от Хлебникова, но понятое Маяковским по-своему «разложение слова», которое вызывалось замыслом («перекрестком распяты городо-вые — выи башен» в «повешенных городах»).
Неологизм у него — не отдельная черта стиля, она связана с общим образно-эмоциональным напряжением и гиперболизмом выразительных средств. В обращении к свободному, ударному стиху сказывается потрясенность тона поэтического повествования.
Когда мы читаем в поэтохронике «Революция» (апрель 1917):
Смерть двуглавому!
Шеищи глав
Рубите наотмашь!
Чтоб больше не жил, —
мы не можем не ощутить единства поэтической формы: непривычное, почти неологическое «шеищи» и отчеркнутость слов-выкриков, ломающих рамки традиционного стиха, — явления одного порядка. Это разные свидетельства повышенной экспрессивности поэтического слова.
Там, где у Хлебникова перемешаны неологизмы с древнерусскими реченьями, где соседствуют фантастические картины будущего и старинные буколические образы, у Маяковского — строй сугубо современных слов. Однако языковой фонд поэта ими не исчерпывается. В стихах и поэмах Маяковского, особенно в таких, как «Облако в штанах» (1914—1915), «Человек» (1916—1917), слова подчеркнуто сегодняшние сталкиваются с библеизмами, с евангельскими образами и выражениями. И в то же время в творчестве обоих поэтов ощущается тот дух обновления поэтического образа, слова, стиха, который наполняет атмосферу литературной жизни, и в частности русской поэзии, начала XX в.
Основа целостности поэтической формы у молодого Маяковского — единство лирического характера, раскрытого с такой силой, с такой психологической правдой и достоверностью при всей гиперболической заостренности, какие были доступны мало кому из современных ему поэтов.