Я сам не раз ставил эксперименты с азиатской саранчой. Из одних и тех же яиц могут вырасти и безобидные зеленые кобылки, если личинки будут развиваться в изоляции; и — прожорливая плодовитая саранча, коль скоро личинки будут подрастать в тесном контакте друг с другом. Впрочем, вполне положительный результат возможен только в том случае, если несколько поколений этих насекомых находились в сходственных условиях.
Да… Но, как и для прочих биологических механизмов, для саранчи определены свои рамки. Ведь так вот, пожирая все на своем пути да безудержно размножаясь, они, казалось бы, должны стрескать всю планету. Никто еще не смог дать внятного пояснения тому отчего вдруг в пору своего благопреуспеяния и могущества саранча вдруг может сняться с места и унестись в мертвую пустыню на верную гибель или, точно влекомая суицидальным порывом, кинуться в океанские хляби. Так и заканчивается мирская слава саранчи.
На какое-то время за нашим столиком воцарилось молчание. Мы смотрели друг на друга. И тогда я сказал:
— Но ведь люди, не ждут когда там анафемская сволочь направится в морскую пучину. А, может, и вовсе туда не направится. Люди, чай, уничтожают ее, не дожидаясь благодатного перелома событий?
Теперь Алексей смотрел на меня едва ли не насмешливо:
— Верно, уничтожают. Но смешно и, надо быть, глупо уничтожать саранчу, ненавидя ее, презирая, или, испытывая еще какие жгучие переживания. Саранча — она не плохая и не хорошая. Саранча — это саранча, и только. Такой же, как и ты, биологический механизм, если угодно, компьютер, аппарат. Это явление безотносительное, как дождь или мороз. К сожалению, интересы этого насекомого и человека в некоторых областях сходятся, и здесь победа будет пожалована тому, кто окажется более невозмутимым и последовательным.
Для меня до сих пор остается загадкой, как случается, что темный непроницаемый мир, в каковом нам выпало обретаться, его непреложные и невнятные законы, в отдельные моменты жизни, как снег на голову, как гром среди ясного неба, вдруг изъясняет себя просто, без хитростей, без затей. И то, что долгие годы копилось в самых подспудных тайниках сознания, мучило невозможностью разгадки, чья суть лишь туманно грезилась в обрывках, в несоединимых осколках чувствований, в один поистине прекрасный день предстает перед нами совсем в ином свете. И вот, то, что мы смутно ощущали — видим; там, где блуждали в потемках — вольно стремим свой путь; что предугадывали — знаем.
Как же я благодарен той встрече, которая, как видится мне теперь, и впрямь не могла не произойти. Не могло не случиться тех многознаменательных открытий, впоследствии столь круто переменивших мою и не только мою жизнь, в тот день, чудотворный день откровения. Чувство благодарности к Алексею просто распирало мою душу, но я никак не мог придумать метода, с помощью которого смог бы излить бурлящую признательность. Ведь для того, чтобы он смог уяснить причины и следствия сей скоропостижной экзальтации, нужно было слишком много слов, слишком много объяснений, что невозможно было предать в куцые минуты скоропреходящей встречи. Н-да, напрасно я с таким маловерием относился к восприимчивости чужого сознания, ведь видит человек по-настоящему все равно только сердцем. А в тот день все, на что хватило моей изобретательности — предложить Романову прогулку в лабиринте льдистых улиц. И я болтал без удержу Бог весть какую чепуху, речи моей отзывались стеклянные голоса зимы, мелкий танцующий снег скрадывал бессмысленную в тот миг предметную перспективу, сообщая нашей беседе неспрошенную келейность.
Но вот я довел Алексея до остановки его автобуса. Здесь мы расстались. И, только отъехал автобус, — я ощутил и холод ветра, и лихой приступ ледяных мух, но в священном храме моего «я», в сердце моем, уже была зажжена светозарная свеча новой надежды. Я мог бестрепетно вернуться к хлопотам повседневности, будучи твердо убежден в жизнестойкости воссиявшего света.
Просторная спальная, вся шелковая и розовая, с большим количеством всяческих милых пустяковин: вазочек, светильничков, картинок, плюшевых игрушек и проч., и проч. В желтой анодированной клетке по временам каркает белый какаду. На широченной, разумеется, розовой и шелковой постели среди розовых блестящих тряпок происходит некое копошение. Вскоре, однако, возня утихает, — из-под розового стеганого одеяла выползает деваха удивительной красоты: безупречное спортивное тело покрывает один только нежный загар, весьма немалая грудь крепка и высока, а при том длинные белокурые волосы, почти естественно белокурые. Красотка садится на край кровати и, бережно, едва не любовно оглаживая свою божественную грудь, бросает через плечо:
— Да… Максим, как-то ты изменился… Что-то… да-а…
Из-за златокудрой нимфы появляется прескучная физиономия Максима, траченная досадой, подъезжающей к отчаянию, отчего привычная смазливость этого лица заметно пострадала.
— Говорю тебе, она высосала меня… Просто высосала. Сам не понимаю что такое… — бормочет горемычный Максим, протягивая руки к перламутровым плечам своей подруги для каких-то извинительных ласк.
Однако, подруга не торопится принять их, зная, что те нежности не имеют никакого практического смысла.
— Да, Максим, не ожидала я от тебя… — во второй раз краля снимает со своих плеч извинительные руки Максима, обувает серебряные туфельки и встает с переливчато-розового ложа.
— Кар-р-р-раул, — кричит в клетке попугай.
Какое-то время она в досадливом молчании фланирует по своему просторному будуару. Остановилась у огромного китайского зеркала в бело-розовой фарфоровой раме, — огладила грудь, поправила золотые пряди на плечах. Вновь ходит. Максим из-под одеяла пристально следит за каждым ее движением. Взяла с розового пуфа красного плюшевого медведя, потрепала в руках, бросила на пол.
— Ну, чего ты, Мариша?.. — Максим не выдерживает ее молчанки. — Это же ни о чем не говорит…
— Слушай, — вновь останавливается картинка-Маринка, на этот раз возле высокого торшера в виде белой лилии, — а ведь ты говорил, будто она не сегодня-завтра должна окочуриться.
— Да! Да! — обрадованно восклицает незадачливый любовник, точно сейчас получил высочайшее прощение; он даже подскакивает и принимает теперь сидячее положение. — Это — верняк! Хоть медицина ей все запрещает, она себе не отказывает ни в чем. Если доктор настаивает, — то не ешь, это не пей, — она его тут же увольняет. Жрет, как прорва! Я узнавал стороной: у нее серьезные проблемы. Точно я, понятно, не знаю. Или рак, или… даже хуже. Понятно, что…
— Это все разговоры, — нецеремонно прерывает Марина, глядя в другое зеркало, вмонтированное в трельяж. — Может, помрет, может, не помрет, может, еще сто лет проживет… А что, завещание на тебя составлено?
— Нет. Думаю, нет. Да Роза ни за что никаких завещаний писать не станет. Она, действительно, еще тыщу лет жить собирается. А ты говоришь, завещание…
— Кар-р-р-раул, — вворачивает белый какаду.
— Значит, в случае ее смерти ты по меньшей мере можешь получить… У вас ведь законный брак?
— Конечно, законный. Все чин чинарем, — гордо ответствует Максим.
— Значит, если она умрет до того, как брак будет расторгнут… — вероятно, несколько мгновений красотка что-то подсчитывает в уме, но тут же вновь заговаривает с придыханием. — Впрочем, не важно. Это в любом случае гораздо больше того выходного пособия, о котором ты говорил. Она же собирается вытурить тебя голым и босым, как пришел. А, если… — в этой своей вдохновенной речи красавица Марина с каждым словом расцветает, точно какая-нибудь упоительная орхидея. — Конечно, появится много родственничков, с которыми спорить было бы неблагоразумно. Да, ты и не станешь спорить. Но, как бы там ни было, этих денег…
И вдруг самая светозарная улыбка осияет ее прелестное лицо, сообщая ему уж вовсе неземную приманчивость. Травянисто-зеленые глаза ее загораются огнем самоцвета, словно прозревают, они наконец-то увидели Максима, — и несравненная дева неспешно устремляется к нему, то и дело выкамаривая гривуазные телодвижения. Может быть, Максим и удивлен несколько, но это неожиданное внимание, эта посторонняя увлеченность наповал сражают его. Марина запрыгивает на кровать; имитируя кошку, изгибает спину, скребет серебряными ноготками розовую простынь. Взбудораженный не столько альковной потехой, сколько отпущением ему грехов, счастливый малый пытается увлечь «кошку» в свои объятия, но та прядает в сторону. Игра эта продолжается недолго, красотка сама бросается на осчастливленного полюбовника, и впивается в его губы своими сочными яркими губами.