За ними потянулись тоже чем-то опечаленные фашисты. За фашистами твидовый мужичок, в противоположность тем господам, неизбывно жизнерадостный и розовый.
— Я ведь, Слава, к тебе на минутку и по делу заходил, а вот на какой концерт попал… — посмеивался он, заглядывая в зеркало в прихожей. — Проезжал мимо, вижу, — свет горит. Поднялся, а мне тут говорят, обождите, мол, минутку, сейчас будет. Да… Так ты мне вот, что скажи: я к тебе на тренировки в этом месяце никак не смогу успевать, дела, как ты понимаешь, дела, так вот, может, назначим время, да будешь ко мне ездить? Понятно, гонорар я тебе в десять раз увеличу. Ну, в пятнадцать. Так, как?
Святослав почему-то странно покосился на меня, помолчал и тогда произнес:
— Ох, нет, Пал Палыч, видимо, так не получится. Хоть и деньги нужны… Времени тоже в обрез, не смогу. Уж не обессудьте…
— Да нет, что ты! Очень все понятно. Сам в таком ритме живу. Жаль, конечно. Что ж, тогда через месяц свидимся… Или, может, передумаешь?
— Нет, это наверное.
— Жаль! — и он подал на прощание огромную свою сильную лапу.
Теперь в доме оставалась одна Лиза, и, сдавалось мне, уходить она вовсе не собиралась. Напротив, она наконец-то блаженно растянулась на диване, включив предварительно бра, лазерный проигрыватель и кондиционер.
— Ты что, у меня ночевать собралась? — почему-то удивился Святослав.
— Неужели ты выгонишь бедную женщину на мороз в такой поздний час, — мурлыкала Лиза, закидывая за голову руки. — Мог бы и приятеля оставить. Что ему по морозу сейчас тащиться?
— Ну, это тебе сегодня не обломится, — так же игриво ответствовал ей Святослав. — Раскатала губы! Человеку надо возвращаться в семью.
— Скажите, пожалуйста! — закатывала уже масляные глаза Лизавета, и, переведя их на меня, почти невинно трепетала ресницами. — Вам надо в семью? Правда? А мы вам чем не семья?
— Ладно, Лизка, ты давай располагайся, а мы пойдем еще на кухне посидим.
— Нет, Святослав, пойду я. Время позднее… Хотя, Лизок, и в самом деле права: семья вы не худшая.
— Так оставайся.
— Как-нибудь в другой раз непременно. А на сегодня, — пока! — и я пошлепал одеваться.
— Святослав, а, Святослав, — договаривал я уже у двери, — а что это за кунсткамеру ты у себя тут сосредоточил? Кто эти люди?
— Ох, Тимур, спроси что-нибудь полегче. Сам удивляюсь. И понимаю, что общение такое ведет только к потере времени… А вот, как видишь. Рыжий — это сынок Роберта Гольцмана. Слыхал, разумеется, про такого? Властелин продуктовой империи нашего города. Второй месяц сынок ходит ко мне на тренировки, жилится переправить дурную наследственность. Присуху его сам сегодня впервые узрел. Ничего, да? Пал Палыч — в прошлом второй секретарь горкома партии, а теперь кем-то там в местной администрации подвизается, строительством занят. Строит, правда, не для народа, нет. Фирма «Эрмитаж». Везде, и на вашем канале рекламу их крутят. Какие-то немыслимые дворцы с зимними садами, каминами, бассейнами и тому подобными прибамбасами. Диву даешься: неужели в нашей глухомани такое количество жителей, способных купить квартиру за двести-триста тысяч зеленых?..
— А эти, фашисты? — одно воспоминание о виденных национал-социалистах, призывавших меня стать неофитом их отважной идеи, заставило рассмеяться.
— Эти… Тоже мои, так сказать, подопечные. Но это же подстава, ты и сам видишь. Какие-нибудь их собратья в нынешнем КГБ организовали эту бригаду, чтобы пугать добропорядочных бюргеров. Знакомый почерк. В лидеры, которым светиться придется на экране, в газетах, выбираются самые скандальные клоуны, понятно, из своих. С одной стороны они дискредитируют уже одним видом своим ту идею, которую, якобы, пропагандируют, с другой — поставляют доносы, на тех, кого сами рекрутировали, как на неблагонадежных. Нет, то такое говно… нечего и говорить. Ты лучше скажи, когда ко мне на тренировку заявишься?
— Да у тебя, как посмотрю, с клиентурой проблем нет.
— Ну, хорош выгибаться.
— Святослав, не-ту вре-ме-ни. Ты же знаешь: мне с тобой всегда… нормально. Но это телевидение… Я появлюсь. Вот те крест, загляну. А сейчас — пока. Пойду. К тому же тебя там страждущая дожидается.
Я ушел.
Меня дома тоже дожидались. Она сидела в кресле и вязала. Этим рукоделием я любовался последние полгода, и всякий раз то был один и тот же клочок в дециметр квадратный. Последние годы мы разговаривали с ней крайне редко, поэтому она даже не подняла глаз от своего вязания. Как-то так сложилось (в процессе эволюции), что обоюдно пришли мы к заключению: чем тратить силы и пыл на взаимные упреки, уж лучше и вовсе не собеседовать. Тут, казалось бы, резонно было обратиться к испытанному поколениями незамысловатому средству, — да просто развестись. Но у нас была дочь, и я отчетливо понимал, какими бы ни были негодными и противоестественными такие отношения, та жизнь, которую она сможет предоставить ей автономно, случится сто крат плоше. Так и тянулось наше совместное сосуществование, месяц за месяцем, год за годом, пусто, безотчетно, тягостно. Можно было бы припомнить те резоны, которые выдвигала каждая сторона в пору, когда слово еще не было изгнано из наших взаимоотношений… Но все это и тогда представлялось, и теперь отчетливо виделось вещью внешней, дочиста формальной, ибо истинная причина, как всегда, была проще и фатальней. Те чужеспинники, которые формировали современный миропорядок и имели на том жирный барыш, просто вскружили ее беззащитную женскую голову, все накопления ее трудоспособных предков в этой голове перевернули вверх дном и успешно зачислили мою бедную женку в свою пятую колонну. Им удалось уверить ее, бесталанную, что нет в подлунном мире предмета более весомого, чем наслаждение, а уж попытаться модифицировать себя по образу и подобию своих наставников, поставщиков этих наслаждений, она догадалась сама, понадеявшись на мое долготерпение. И, надо сказать, принимая такой расклад за временную игру, я оказался в затяжной партии. Когда же эта игра мне наконец прискучила, вот в каком переплете оба мы оказались.
Нет, нельзя сказать, что она вовсе никаких полезных действий не производила, тем более в последнее время, когда рассчитывать на меня приходилось ей все реже. Как правило, деятельность эта сводилась к совершенствованию мелкого комфорта в жилище. Однажды она вдруг даже покрасила окно белой краской, чем изрядно меня напугала. Впрочем впредь подобные подвиги не повторялись. А еще она очень любила комнатные растения, все больше всякие такие вьющиеся. В гостиной распускал плети огромный филодендрон из Колумбии с темно-зелеными, металлически блестящими листьями по метру каждый. В кухне все окно было завито аравийским жасмином, время от времени покрывавшимся белыми звездочками цветов, распространявших на всю квартиру приторный запах. По стенам спальни, детской, там, здесь, всюду текли, струились тонкие гибкие побеги плющей, традесканций, пассифлор, кампанул, медеол, аспарагусов… В тон заявленному стилю я еще завел внушительных размеров аквариум, так что ритмы нашего гнездышка с некоторых пор обусловливали филодендроны да аквариумные узницы.
— Насте нужно купить дубленку. И не говори, что можно кроличьей шубкой обойтись, — теперь другая жизнь, — вдруг возговорила моя благоверная, и это в нашей немой обители прозвучало почти выстрелом. — Да, звонил твой режиссер, Степан. И за квартиру второй месяц не плачено.
— Хорошо, завтра я заплачу, — поспешно согласился я, зная, что теперь услышу ее в следующий раз, может быть, через неделю.
В прожорливой тишине таял слабый звон спиц. За окном зачалась и тут же погасла пьяная песня. Я направился было в ванную, но она заговорила опять. Это уже было много для одного собеседования.
— Я не собираюсь и дальше надрываться по хозяйству, — голос ее, как всегда, был не слишком добросердечен. — Найми мне прислугу. Или, как заведено на Западе, плати за каждое дело.
Не то, чтобы таковское заявление, слышанное из ее уст, сильно меня подивило. Подобные эксцентрические кунштюки она имела склонность отмачивать и прежде. Но, казалось бы, все уже было отговорено, решено, и слово давным-давно потеряло всякий смысл и толк.