С грехом пополам побанив роту, к полуночи сам он для себя, для наряда да для Яшкина добивался прибавки пара, без энтузиазма, но по привычке стеная, поохивая, шумел мокрым веничком, затем в шинеленке, наброшенной на белье, в подшитых валенках разбито волочился в казарму, так и не понежив по-настоящему мягкой горячей листвой свое неизбалованное солдатское тело, и поздно, уж совсем ночью спрашивал в казарме у дежурных, как тут дела. Получив доклад, незаметно ото всех бросал щепоть по груди: «Ну, слава Богу, еще сутки прожили. Может, и следующие проживем».
Непостижимыми путями, невероятной изворотливостью ума добивались молодые вояки способов избавиться от строевых занятий, добыть чего-нибудь пожевать, обуться и одеться потеплее, занять место поудобнее для спанья и отдыха. Ночью и днем на тактических и политических занятиях, при изучении оружия – винтовки образца одна тысяча восемьсот затертого года – мысль работала неутомимо. Кто-то придумывал вздевывать картошки на проволоку, загнув один конец крючком, всовывать эту снизку в трубы жарко попыхивающих печей в офицерских землянках. Пластуны же залегали неподалеку за деревья и ждали, когда картофель испечется. Изобретение мигом перенималось, бывало, в трубы спустят до четырех проволок с картофелинами, забьют тягу, не растапливается печь, дым в землянку валит – пока-то офицеры, большей частью взводные, доперли, в чем дело, выбегая из землянок, ловили мешковато утекающих лазутчиков, пинкарей им садили, когда и из пистолетов вверх палили, грозясь в другой раз всадить пулю в блудню-промысловика.
Но были офицеры, и среди них младший лейтенант Щусь, которые не преследовали солдат, позволяли пользоваться печкой, – только где же одной печке целое войско обслужить? Вот и крадется, вражина, к землянке, бережно, мягко ступает на кровлю, крытую бревешками, лапником, засыпанную песком, осторожней зверя малого ступает, чтоб на голову и в кружку хозяина не сочился песок, которого тот и так наелся досыта: песок у него на зубах хрустит, в белье, в постели пересыпается. Добрался лазутчик до трубы, не звякнув о железо, спустил снизку в пылающий зев, зацепил проволоку за обрез трубы. Унес Бог добытчика перышком, залег он в дебрях сибирских камешком, спертый воздух из груди испустил, можно бы и вздремнуть теперь, да ведь надо оберегать «свою» землянку от другого лазутчика-промысловика. Истомится весь пареван, изнервничается, брюхо у него аж заскулит от истомы, пока он скомандует себе: «Пора!» – и снова по-пластунски движется к землянке, по-кошачьи взойдет на сыпкую крышу – и вот она, светящаяся нижними, в уголь изожженными картофелинами, это уж неизбежная потеря, жертва несовершенной техники, зато в середине жигала овощь в самый раз, испеклась, умякла, родимая, рот горячит, по кишкам раскаленным ядром катится, и, пока в брюхо упадет, глаза выпучатся, слеза из них выдавится. Верхние ж картофелины лишь дымом опахнуло, закоптились они, и надо снова тонкую тактику применять, чтобы взойти на крышу, сунуть проволоку в трубу, беззвучно ее подвесить да снова в тревоге и томлении дожидаться удачи. На третьем-то или на четвертом броске и засекут тебя, изловят. Ну пусть и пнули бы, облаяли, бросили б только проволоку вслед – люди мы негордые, подберем, битую задницу почешем, хитрое изделие припрячем и скорей в казарму. Но иные хозяева землянок не только пинкаря подвесят, еще и проволоку истопчут. Вместе с картохой. Э-эх, люди, будто не в одной стране родились, бедовали, будто не одну землю защищать готовимся…
Лупит добытчик обжигающую картошку, брюхо ликует от горячего духа, но опять никакой сытости – по кишкам картоха размазалась. Что за брюхо, что за кишки такие у солдата?! Булдаков, пройдоха, говорит, что на полтора метра длиньше кишки у русского человека против англичанина иль того же немца, потому как продукция у него питательней, у нас же все картошка, хлеб, паренка, редька с квасом, отрубь. Выгрызает солдатик остатние крохи из угольков-картофелин и думает, чего же сегодня на ужин дадут, хорошо бы кашу – она ляжет сверху картофеля, и вот уж полон ненасытный желудок, ну, может, и не совсем полон, да все же набит. Может, попробовать верхнюю картофелину? Она вон горяча, но тверда. Нет, нельзя, не дай Бог дезинтухой в этой чертовой яме заболеть – пропадешь, лес-то вон из края в край обгажен, меж казарм долбить и чистить не успевают. И спрятать картофель негде – старшина сделает шмон, а видит он, змей подколодный, будто щука в пруду, любую малявку под любой корягой узрит – и в наряд тебя внеочередной, на холод, на ветер, за водой с баком, в нужнике долбить, оружие чистить, в каптерке и в казарме пол мести. А кому охота горбатиться, когда в казарме идут политзанятия и полтора часа, пока капитан Мельников рассказывает о наших победах на фронте и трудовых достижениях в тылу, можно преспокойно блаженствовать.
Ничего другого не остается, как полусырую, недопеченную картофель дневальным отдать – они ее в дежурке до ума доведут и, глядишь, половину отделят, если, конечно, у них совесть есть, а то такие попадаются, что все до кожурки слопают и делают вид, будто им ничего, никакой картошки допечь не давали…
А тут еще невидаль: первую роту и первый взвод пополнили двумя новоявленными личностями – Васконяном и Боярчиком. Оба они были смешанной национальности: один полуармянин-полуеврей, другой – полуеврей-полурусский. Оба по месяцу пробыли в офицерском училище, оба за месяц дошли до ручки, лечились в медсанчасти и оттудова их, маленько оживших, но неполноценных, в училище не вернули, свалили в чертову яму – она все стерпит.
Васконян был долговяз, тощ, ликом бледен, бровями черен. Боярчик так себе, парнишка и парнишка, с сереньким лицом, «умным» лбом и маломощным телом. Но у обоих новобранцев были огромные карие глаза с давней печалью, не то по роду-племени они у них были такие, не то в армии успели в печаль глубокую погрузиться.
На первом же политзанятии Васконян сумел испортить работу и настроение капитана Мельникова, также и отдых слушателям во благостном казарменном уюте. Капитан Мельников что-то показывал на политической карте мира и рассказывал, но что он рассказывал, вояки не слышали, что показывал – не видели: они спали. Время от времени лектор командовал: «Встать!», «Сесть!», «Встать!», «Сесть!» – севши, слушатели тут же, не теряя времени попусту, привычно засыпали. Комиссар привычно молотил наклепанным языком, спеша охватить воспитательным словом и другие подразделения, как вдруг услышал:
– Буэнос-Айгес, между пгочим, не в Африке находится.
Капитан Мельников забуксовал в лекции, сбился с мысли.
– А где он находится? – растерянно спросил капитан.
– Буэнос-Айгес – столица Аггентины. Аггентина всегда находивась в Южной Амегике.
– Ага, столица! Ар-ген-тины! Встать! – рявкнул капитан.
Первый взвод вскочил, уронив с доски на пол Колю Рындина.
– Вы слышали? – сощурясь, спрашивал капитан Мельников очумевших от сна солдат. – Вы слышали?
– Чего, товарищ капитан?
– Вы слышали, что Буэнос-Айрес находится не в Африке, а в Южной Америке?
– Да нам-то чё?
– Ага-а! Вам-то чё? Вам только спать на политзанятиях! А умнику вон не спится. Он бдит! – Ну, этот умник, говорил весь вид капитана Мельникова, узнает у меня, где находится не только Буэнос-Айрес, но и Лиссабон, и Париж, и Амстердам, и Лондон, и все столицы мира!..
С первого дня пребывания в первой роте на Васконяна обрушились репрессии: для начала его тут же на занятиях истыкали кулаками в спину сослуживцы, лишившиеся из-за него блаженного политчаса. Освирепевший капитан Мельников без конца орал: «Встать – сесть!» – и вместо полутора часов гнал теперь всю свою важную просветительную работу за час, когда и за сорок минут.
Было Васконяну в стрелковой роте еще хуже, чем в офицерском училище, где курсантов гоняли на занятиях по десять часов в сутки. Туда Васконян попал по причине изменения военной ситуации. Отец его был главным редактором областной газеты в Калинине, мать – замзавотделом культуры облисполкома того же древнего города. Васконяна возили в школу на машине, по утрам он пил кофе со сливками, иногда капризничал и не хотел есть макароны по-флотски, приготовленные домработницей тетей Серафимой, которая была ему и нянькой и мамкой, так как родители его, занятые ответственной работой, дома почти не бывали, воспитанием Ашотика, по существу, не занимались. Однажды бывший курсант офицерской школы сообщил ошарашенной пехоте, что у них, Васконянов, в областном театре была отдельная «ожа». Парни-простофили долго не могли допереть, что это такое.