Солсбери был человеком строгих привычек: раз он пришел домой промокший до костей, в облепившей тело сырой одежде, в шляпе, загубленной отвратительными влажными пятнами, то его немедленно охватил страх за свое здоровье, о котором он всегда прилежно заботился. Раздевшись и завернувшись в теплый халат, он решил подогреть себе джин с содовой в качестве потогонного. Пока он готовил целебное питье на спиртовке — одном из немногих предметов роскоши, которые позволяют себе современные отшельники — и между делом раскуривал трубочку, его растрепавшиеся было мысли и чувства благополучно пришли в порядок. А потому, выпив свой джин, он улегся в постель и с облегчением забыл как о своем приключении в темном проулке, так и о безумных фантазиях, которыми Дайсон обильно приправил его обед. Он сохранял блаженную пустоту в мыслях и за завтраком на следующее утро, ибо поставил себе правилом за едой ни о чем не думать. Однако, очистив тарелку и чашку и раскурив первую утреннюю трубку, он припомнил подобранный накануне клочок бумаги и принялся рыться в карманах все еще сырого пальто. Он не помнил, в какой из карманов он положил записку, и пока он обшаривал один карман за другим, его томило предчувствие, что она так и не найдется. При этом даже ради спасения собственной души он не смог бы объяснить, зачем ему так уж понадобился этот пустячный обрывок. И все же, нащупав во внутреннем кармане скомканный шарик бумаги, он с облегчением вздохнул и, осторожно вынув, положил на маленький столик возле своего кресла так бережно, словно то была редкая драгоценность. Несколько минут он сидел неподвижно, попыхивая трубкой и глядя на свою находку. Странное желание бросить эту записку в огонь и навсегда забыть о ней боролось со столь же странным желанием узнать, почему же озлобленная женщина с такой яростью отбросила от себя этот клочок бумаги. Как и следовало ожидать, победило именно любопытство, и все же, когда он в конце концов развернул записку, он сделал это почти против воли. Это был вырванный из дешевой школьной тетрадки листок самой обычной бумаги, к тому же изрядно грязной. Посреди страницы наличествовало несколько строк, написанных неровным, каким-то судорожным почерком. Склонившись над листком, Солсбери впился в него глазами, затаил дыхание — и вдруг откинулся назад к спинке кресла, уставился в пустоту перед собой и расхохотался так, что неудержимо громкие раскаты его хохота разбудили младенца на первом этаже и тот приветствовал этот припадок веселья ужасающими воплями. Не обращая никакого внимания на последнее обстоятельство, Солсбери продолжал хохотать, время от времени вновь поднося к глазам текст, показавшийся ему безумной чепухой:
«К. отправился навестить своих французских друзей. Пойди к-баран-3, 1-ти. Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и третий раз вокруг майского дуба».
Скомкав бумажку, точно так же, как перед тем ее скомкала разъяренная баба, он уже собирался бросить ее в огонь, но, передумав, щелчком отправил в ящик стола и снова расхохотался. Все же эта бессмыслица раздражала его. Ему было обидно, ибо он предвкушал захватывающую тайну, а его обманули, словно человека, который купился на кричащий заголовок в колонке срочных новостей и не нашел там ничего, кроме рекламы и самых заурядных происшествий. Подойдя к окну, он постоял минуту, созерцая неторопливую утреннюю жизнь своего квартала: занятых мытьем окон неряшливых служанок в платьях из набивного ситца, мясника и торговца рыбой, совершающих свой привычный обход, изнывающих от безделья и дремоты владельцев мелких лавочек, праздно стоящих на пороге своих заведений. Вдали улица растворялась в синеве, казавшейся даже величественной, но само по себе это зрелище угнетало и могло привлечь разве что усердного исследователя лондонской жизни, который как раз здесь нашел бы нечто редкое и соответствующее его прихотливому вкусу. Солсбери сердито отвернулся от окна и уселся в кресло, обтянутое веселенькой зеленой материей с желтым позументом — хозяйка квартиры весьма гордилась изысканностью своего вкуса. В этом кресле Чарльз имел обыкновение предаваться своему излюбленному утреннему занятию — чтению романа о любви и честном спорте, язык и смысл которого предполагали соавторство конюха и воспитанницы привилегированного пансиона. В обычный день роман развлекал бы Солсбери вплоть до ленча, но сегодня он то поднимался с кресла, то вновь усаживался, то брался за книгу, то снова откладывал ее — и так до тех пор, пока, наконец, обозлившись на самого себя, не принялся проклинать про себя весь белый свет. Комок бумаги, подобранный под темным сводом арки, «застрял у него в мозгах», и как бы он ни пытался отвлечься, он все время слышал свое бормотание: «Пойди к-баран-3, 1-ти. Раз по траве сырой, два с девчонкой молодой и в третий раз вокруг майского дуба».
Это превращалось в назойливую пытку, какой иногда становится нелепая песенка из кафе-шантана, которую все повторяют и распевают днем и ночью, и даже уличные мальчишки рассматривают ее как источник неиссякаемого веселья на ближайшие шесть месяцев. Он вышел на улицу и попытался ускользнуть от невидимого врага, смешавшись с толпой, растворившись в грохоте и суете оживленного движения, но вскоре заметил, что против воли замедляет шаги и сворачивает в сторону, по-прежнему тщетно ломая голову в поисках объяснения этой очевидной бессмыслицы. Он почувствовал облегчение, когда наконец наступил четверг — день, в который он обещал навестить Дайсона. Даже пустая болтовня этого «литератора» казалась ему желанным развлечением по сравнению с непрестанно повторяющейся у него в голове фразой, этой головоломкой, от которой не было спасения.
Обиталище Дайсона располагалось на одной из самых тихих улочек, прилегающих к Темзе, и когда Солсбери вошел из узкой прихожей в комнату своего приятеля, он понял, что покойный дядюшка и впрямь проявил щедрость. Пол у него под ногами горел и переливался всеми красками Востока (как напыщенно объявил Дайсон, это был «Сон о заходе Солнца»), свет фонарей и полусумрак лондонских улиц были скрыты от глаз занавесками ручной работы, в которых весело поблескивали нити золота. Полки буфета из мореного дуба ломились под тяжестью старого фарфорового сервиза, по всей видимости, французского, а черно-белые гравюры на рисовой бумаге были куплены явно не в общедоступном магазине на Бонд-стрит. Солсбери сел в кресло у камина и, вдыхая смешанный аромат табака и горящих поленьев, втихомолку подивился всей этой роскоши, так непохожей на зеленые занавески, дешевые олеографии и зеркало в позолоченной раме, украшавшие его собственную комнату.
— Хорошо, что вы пришли, — сказал Дайсон. — Уютная комнатушка, не правда ли? Что-то вы плохо выглядите, Чарльз. Что-нибудь случилось?
— Ничего страшного. Просто все эти дни я ломаю себе голову над одной загадкой. У меня было нечто… э-э-э… нечто вроде приключения в тот самый день, когда мы с вами повстречались, и теперь я никак не могу от всего этого отделаться. Самое обидное заключается в том, что все это совершенная чепуха. Однако я лучше потом расскажу вам все по порядку. Вы ведь собирались закончить ту странную историю, которую начали тогда, в ресторане.
— Совершенно верно. Но вы, Чарльз, неисправимы. Вы остаетесь рабом «фактов» и по-прежнему считаете «странность», присущую этой истории, не чем иным, как моей выдумкой. Вы надеетесь, что на самом деле все окажется еще проще, чем в рапорте полицейского. Ну что ж, раз уж я начал, придется продолжать. Но сперва мы выпьем, а вы раскурите свою трубку.
Дайсон подошел к дубовому буфету, извлек из его недр округлую бутылку и две позолоченные рюмки.
— Это бенедиктин, — объявил он. — Я полагаю, вы не откажетесь?
Солсбери не отказался, и несколько минут оба приятеля молча смаковали вино. Затем каждый закурил свою трубку, и Дайсон приступил к рассказу.
— Постойте, — начал он, — мы, кажется, остановились на медицинском исследовании? Или нет, с этим мы уже покончили. Ага, вспомнил! Я уже говорил вам, что в общем и целом я добился успеха в моем частном расследовании или исследовании — как вам больше нравится. Я остановился на этом, верно?