– Ну что ж, светлая тебе память, Олег Петрович! – крякнув, осушил до дна свой стаканчик и Вениамин Алексеевич. – Хороший был человек ваш отец, ребятки. Умный да честный. Оттого и ушел…
– Как это – от того? – напряженно уставился на него вдруг Петька. – Что его, за честность убили, что ли?
– Ага, Петро. Именно за честность и убили… – проговорил Вениамин Алексеевич, наклоняясь к своей газетке и аккуратно кладя кусок сала на хлеб. – Не любит наш злобный да дикий бизнес честных, понимаешь? Не дорос он еще до этого. Для него честность эта – как грыжа, в детстве не вырезанная. Вроде и не мешает особо, но раздражает – жуть… Говорил я ему…
– А папа мне говорил, что надо всегда честным быть, и с другими, и с самим собой тоже! – звонко и обиженно перебил его Петька. – Он говорил, что так жить гораздо легче!
– Да ладно, Петро, не сердись. Это я так, от горя всякую ерунду языком молочу. Расскажите лучше, как живете-то…
– А хорошо живем! – с тем же мальчишеским вызовом проговорил Петька. – Все у нас хорошо, вот! Правда же, Вась?
– Да ладно тебе, Петь, чего ты разошелся… – примирительно ткнула она ему в плечо кончиками пальцев. И, обращаясь к Вениамину Алексеевичу, грустно произнесла: – У нас же бабушка очень тяжелый инсульт перенесла, знаете… Теперь не ходит совсем…
– Да, Васенька, я слышал, – покивал головой Вениамин Алексеевич, – тоже горе, конечно. А кто помогает хоть вам? У вас же не осталось ничего, насколько я знаю…
– Нет, никто не помогает. Все сразу подевались куда-то. И не пришел ни разу никто, и не позвонил никто…
– А вы не обижайтесь, ребятки. Так уж жизнь наша дурная устроена, что поделаешь. Тогда же все перепугались до смерти, когда с вашим отцом так круто разобрались, да забились в норы свои да щели поглубже. А попозже выползли из них и живут теперь так, чтобы старого, не дай бог, не вспоминать да беды на себя не накликать. Каждый за свою собственную нательную рубашку больше всех боится да провалами в памяти от плохих тех воспоминаний отгораживается…
– Да мы и не обижаемся. Мы вообще не из обидчивых, вы же знаете, – великодушно махнула рукой куда-то в сторону Василиса, словно обращалась сейчас не к Вениамину Алексеевичу, а к тем самым перепуганным, которые попрятались в норы да щели, оберегая свои близкие к телу рубашки.
– А вы, дядя Веня, тоже в свою нору забились, да? Вы же тоже к нам не пришли…
– Петя, прекрати! Чего это ты прямо как с цепи сорвался… – укоризненно проговорила Василиса брату и взглянула виновато сверху на опущенную пегую голову Вениамина Алексеевича.
– Выходит, и я забился, Петро, – с грустным и глубоким вздохом проговорил тот и поднял на них больные слезящиеся глаза. – Вот меня судьба за это и наказала…
– А вы чем сейчас занимаетесь, Вениамин Алексеевич, работаете где-то?
– Нет, Васенька, не работаю. Не берут меня никуда. Тоже шарахаются как от прокаженного… Да и возраст, знаете… Это отец меня ваш на крылья тогда посадил, вот и возомнил я о себе невесть что. Я ему очень поверил, отцу вашему. Поверил в эту принципиальность его, честность да порядочность в делах, и сам его ни в чем ни разу не обманул, ни одной копеечки не присвоил. А только видите, чем все это закончилось…
Умным он был, конечно, мужиком, а одной вещи так и не понял – нельзя эту свою порядочность природную железобетонным щитом впереди себя выставлять, надо ее, родимую, наоборот, прятать от всех да в тылу глубоком держать. Похитрее быть надо, поизворотливей, не соваться куда не следует со своей честностью да чистоплотностью!
– Нет, не согласна я с вами, Вениамин Алексеевич! Отец наш был таким, каким был. И его уважали все за это. Может, особо не любили, но уважали. И мы его уважаем, и любить, и помнить будем всегда именно таким вот, и говорить плохо о нем не позволим… И вам тоже не позволим!
Василиса осеклась вдруг и замолчала. Стало почему-то ужасно неловко выговаривать эти жесткие, в общем, слова старому и больному человеку. Чего это она – прямо не лучше Петьки. Он помянуть отца ее пришел, а она разгневалась, видите ли. Отец вот всегда говорил, что нельзя сердиться на слабого. Говорил, если сердишься на слабого, значит, ты еще слабее. И не сердиться на него надо, а пройти мимо побыстрее, и не заметить постараться этой его злобы… И пусть он, Вениамин Алексеевич, говорит себе что хочет. Может, ему так легче? Она-то знает, что отец ее никогда и ни за что на свете не стал бы изворачиваться и подстраиваться под чужие требования, и действительно жил так, как считал нужным, и правильно его коллега сейчас сказал про природную его железобетонную порядочность…
– А мама ваша где теперь, ребятки? – миролюбиво произнес вдруг Вениамин Алексеевич, нарушив неловкую паузу. – Почему она не пришла мужа своего помянуть?
– А она у нас замуж вышла, знаете ли. За немца. В Германию к нему жить уехала, в Нюрнберг…
– Ничего себе… Значит, вы тут с больной бабкой справляйтесь как хотите, а она там жить будет, припеваючи?
– Да она и не знает ничего про бабушку…
– Как это?
– Да долго рассказывать, Вениамин Алексеевич. Да и не хочется…
– А, ну ладно. И не рассказывайте. Моя-то молодая тоже ведь меня выгнала… Тоже замуж выскочила, и имущество у меня все отсудила! Я ж, старый дурак, в свое время трясся над ней да ублажал всячески, вот и задаривал подарками…
Василиса вдруг вспомнила эту грустную его историю, рассказанную давно еще бабушкой. Вообще с Вениамином Алексеевичем, тогда еще Веней, познакомила сына именно она, бабушка, – он был мужем ее любимой подруги Любочки, с которой они дружили семьями, тогда еще и дедушка жив был, известный профессор-историк… И непросто познакомила, а сделала Вене в некотором роде даже протекцию – попросила сына взять его в свою фирму. И Веня быстро в фирме прижился, и работал старательно и честно, и вскоре стал действительно правой рукой хозяина; они даже, несмотря на большую разницу в возрасте и разные представления о жизни и своем в ней месте, приятельствовали очень неплохо, и тоже семьями пытались дружить. Только вот Олег был женат на Аллочке, молодом и ангельски-красивом создании, а Веня – на Любочке, которая с огромным трудом вписывалась в это их приятельство. Вернее, совсем не вписывалась. Тем более что молодая Аллочка умудрилась к тому времени завести двоих уже деток, а у них с Любочкой детей не было. Да и вообще – их даже и рядом ну никак, никак нельзя было поставить: такая красавица Аллочка и такая честно и безупречно стареющая Любочка… Вот тогда Веня и решил от Любочки уйти. Как ни убеждал его Олег, что делать этого в его возрасте уже как бы и нельзя, и еще всяческие разные и мудрые доводы приводил, – все равно Веня ушел. И тоже женился на юной и небесной красоте, на черноглазой и смуглокожей прелестнице Наточке, которая осчастливила его совсем уж окончательно – сыночка родила долгожданного. Правда, быстро как-то очень уж родила, но Вениамин Алексеевич, от такого счастья вмиг и напрочь потерявши голову, пальцев своих подозрительно не загибал, месяцы да сроки никакие не высчитывал. Не хотелось ему ни о чем таком думать, потому что чего на судьбу пенять – она ж к нему не только лицом, а всем своим корпусом повернулась – и достаток большой через щедрость да дружбу Олегову дала, и счастье с молодой женой, и даже вот ребеночка… А бедной Ольге Андреевне пришлось перед Любочкой только руками развести виновато: выходит, сама она сосватала ее мужа в другую жизнь… Раздружились они тогда быстро, конечно. Вернее, Любочка раздружилась. Так и жила с тех пор одна…
– Как это она вас выгнала, Вениамин Алексеевич? – грустно переспросила его Василиса. – Неужели тетя Наташа смогла это сделать?
– Да, смогла вот. Говорю же, я в те времена через дарственные всю нашу недвижимость на нее оформил. А она, как оказалось, и не любила меня вовсе. Только ради этих красивых бумажек гербовых со мной и жила. А когда все кончилось, взяла и выбросила меня за дверь, как ненужную вещь какую. А Любочка меня обратно приняла… Живем вот теперь с ней в бедности, на одну только пенсию. Она меня и кормит, и обхаживает. Святая она, Любочка моя. Так вот оказалось. А Наташа мне и с сыном видеться не дает, и его против меня настраивает. Говорит, будто и не мой он вовсе. И как только у нее язык поворачивается на такое, а? Не мой, главное… Ты помнишь моего Димку-то, Василиса?