— Нищенка, что ли? — спросил сержант.
В разговор снова вмешалась маркитантка:
— Как звать-то?
Вопрос прозвучал по-солдатски грубо, но в нем чувствовалась чисто женская мягкость.
Женщина невнятно пробормотала в ответ:
— Мишель Флешар.
А маркитантка тем временем ласково гладила шершавой ладонью головку младенца.
— Сколько же нам времени? — спросила она.
Мать не поняла вопроса. Маркитантка повторила:
— Я спрашиваю, сколько ему лет?
— А, — ответила мать. — Полтора годика.
— Смотрите, какие мы взрослые, — воскликнула маркитантка. — Стыдно такому сосать. Придется, видно, мне отучать его от груди. Мы ему супу дадим.
Мать немного успокоилась. Двое старших ребятишек, которые тем временем уже успели окончательно проснуться, смотрели вокруг с любопытством и, казалось, даже не испугались. Уж очень были пышны плюмажи у гренадеров.
— Ах, — вздохнула мать, — они совсем изголодались.
И добавила:
— Молоко у меня пропало.
— Еды им сейчас дадут, — закричал сержант, — да и тебе тоже. Не о том речь. Ты скажи нам, какие у тебя политические убеждения?
Женщина молча смотрела на сержанта.
— Ты что, не слышишь, что ли?
Она пробормотала:
— Меня совсем молодой в монастырь отдали, а потом я вышла замуж, я не монахиня. Святые сестры научили меня говорить по-французски. Нашу деревню сожгли. Вот мы и убежали в чем были, я даже башмаков надеть не успела.
— Я тебя спрашиваю, каковы твои политические убеждения?
— Не знаю.
Но сержант не унимался:
— Пойми ты, сейчас много шпионок развелось. А шпионок, брат, расстреливают. Поняла? Потому отвечай. Ты не цыганка? Где твоя родина?
Женщина глядела на сержанта, будто не понимая его слов. Сержант повторил:
— Где твоя родина?
— Не знаю, — ответила женщина.
— Как так не знаешь! Не знаешь, откуда ты родом?
— Где родилась? Знаю.
— Ну, так и говори, где родилась.
Женщина ответила:
— На ферме Сискуаньяр в приходе Азэ.
Туг пришла очередь удивляться сержанту. Он на минуту задумался. Потом переспросил:
— Как ты сказала?
— Сискуаньяр.
— Так разве твой Сискуаньяр — родина?
— Да, это мой край.
Она нахмурила брови и сказала:
— Теперь я поняла, сударь. Вы из Франции, а я из Бретани.
— Ну и что?
— Это ведь разные края.
— Но родина-то у нас одна, — закричал сержант.
Женщина упрямо повторила:
— Мы сискуаньярские.
— Ну, ладно, Сискуаньяр так Сискуаньяр! Твоя семья оттуда?
— Да!
— А что делают твои родные?
— Умерли все! У меня никого нет.
Сержант, человек красноречивый и любитель поговорить, продолжал допрос:
— У всех есть родные или были, черт возьми. Ты кто такая? А ну, говори скорее.
Женщина слушала, оцепенев, эти окрики, похожие более на звериное рычанье, чем на человеческую речь.
Маркитантка поняла, что пришло время снова вмешаться в беседу. Она погладила головку грудного младенца и ласково похлопала по щечкам двух старших.
— Как зовут крошку? — спросила она. — По-моему, она у нас девица.
Мать ответила:
— Жоржетта.
— А старшего? Этот сорванец, видать, кавалер.
— Рене-Жан.
— А младшего? Ведь и он тоже настоящий мужчина, гляди какой щекастый.
— Гро-Алэн, — ответила мать.
— Хорошенькие детки, — одобрила маркитантка, — посмотрите только, прямо взрослые.
Но сержант не унимался:
— Отвечай-ка, сударыня. Дом у тебя есть?
— Был дом.
— Где был?
— В Азэ.
— А почему ты дома не сидишь?
— Потому что его сожгли.
— Кто сжег?
— Не знаю. Война сожгла.
— Откуда ты идешь?
— Оттуда.
— А куда идешь?
— Не знаю.
— Говори толком. Кто ты?
— Не знаю.
— Не знаешь, кто ты?
— Да просто бежим мы, спасаемся.
— А какой партии ты сочувствуешь?
— Не знаю.
— Ты синяя? Белая? С кем ты?
— С детьми.
Наступило молчание. Его нарушила маркитантка.
— А вот у меня детей нет, — вздохнула она. — Все некогда было.
Сержант снова приступил к допросу.
— А родители твои? А ну-ка, сударыня, доложи нам о твоих родителях. Меня вот, к примеру, звать Радуб, сам я сержант, я с улицы Шерш-Миди, мать и отец у меня были, я могу сказать, кто такие мои родители. А ты о своих скажи. Говори, кто были твои родители?
— Флешары. Просто Флешары.
— Флешары — это Флешары, а Радубы — это Радубы. Но ведь у человека не только фамилия есть. Чем они занимались, твои родители? Что делали? Что сейчас поделывают? Что они такого нафлешарничали твои Флешары?
— Они пахари. Отец был калека, он не мог работать, после того как сеньор приказал избить его палками; так приказал его сеньор, наш сеньор; он, сеньор, у нас добрый, велел избить отца за то, что отец подстрелил кролика, а ведь за это полагается смерть, но сеньор наш помиловал отца, он сказал: «Хватит с него ста палок», и мой отец с тех пор и стал калекой.
— Ну, а еще что?
— Дед мой был гугенотом. Господин кюре сослал его на галеры. Я тогда еще совсем маленькая была.
— Дальше?
— Свекор мой контрабандой занимался — соль продавал. Король велел его повесить.
— А твой муж чем занимался?
— Воевал.
— За кого?
— За короля.
— А еще за кого?
— Конечно, за своего сеньора.
— А еще за кого?
— Конечно, за господина кюре.
— Чтобы вас всех громом порасшибало! — вдруг заорал один из гренадеров.
Женщина подскочила от страха.
— Видите ли, сударыня, мы парижане, — любезно пояснила маркитантка.
Женщина в испуге сложила руки и воскликнула:
— О господи Иисусе!
— Ну-ну, без суеверий! — прикрикнул сержант.
Маркитантка опустилась рядом с женщиной на траву и усадила к себе на колени старших детей, которые охотно к ней пошли. У ребенка переход от страха к полному доверию совершается в мгновение ока и без всяких видимых причин. Тут действует какое-то непогрешимое чутье.
— Бедняжка вы моя, бретоночка, детки у вас такие милые, просто прелесть. Сейчас скажу, сколько им лет. Вот тому, что побольше, — четыре годочка, а младшему — три. А девица эта, смотри, как сосет, сразу видать — знатная обжора. Ах ты, чудовище этакое! Ты так свою мамашу совсем скушаешь. Вот что, сударыня, вы ничего не бойтесь. Вступайте в наш батальон. Будете вроде меня. Зовут меня Гусарша. Это мое прозвище. Но по мне уж лучше Гусаршей зовите, чем мамзель Двурогой, как мою матушку. Я — маркитантка, а занятье наше маркитантское такое — разноси себе воду, пусть кругом стреляют и убивают. Хоть тут все на свете перевернись. У нас с вами одинаковая нога, я вам свои башмаки подарю. Десятого августа я была в Париже и подавала напиться самому Вестерману.[7] Ну, доложу я вам, было дело! Видела своими глазами, как гильотинировали Людовика Шестнадцатого, Луи Капета, его теперь так называют. Ух, и не хотелось же ему помирать! Да слушайте вы меня, черт возьми! Подумать только, еще тринадцатого января жарили ему каштаны, а он сидел со своим семейством да посмеивался! Когда его силком уложили «на доску», как у нас в Париже говорят, он был без сюртука и туфель, только в сорочке, в пикейном жилете, в серых шерстяных штанах и в серых шелковых чулках. Своими глазами видела… Карета, в которой его везли, была выкрашена в зеленый цвет. Послушайтесь меня, идите с нами. У нас в батальоне все славные ребята, будете маркитанткой номер второй, я вас живо делу научу. Нет ничего проще, — дадут тебе большую флягу и колокольчик, а ты расхаживай себе спокойно, ступай в самое пекло. Пули летают, пушки ухают, шум стоит адский, а ты знай кричи: «А ну, сынки, кому пить охота, а ну?» Говорю вам, дело немудреное. Я, например, всем подряд пить подаю. Ей-богу, правда. И синим и белым, хотя сама-то я синяя. И самая настоящая синяя. А пить вот всем подаю. Ведь каждому раненому пить охота. Умирают-то все, и синие и белые, без различия убеждений. Перед смертью людям надо бы помириться. Нелепое это занятие — драться. Идите с нами. Если меня убьют, дело к вам перейдет. Вы не смотрите, что у меня такой вид, я женщина не злая, и солдат из меня неплохой бы вышел. Не бойтесь ничего.