Трудно было войти в Чевенгур и трудно выйти из него – дома стояли без улиц, в разброде и тесноте, словно люди прижались друг к другу посредством жилищ, а в ущельях между домов пророс бурьян, которого не могли затоптать люди, потому что они были босые. Из бурьяна поднялись четыре головы человека и сказали Копенкину:
– Обожди немного.
Это были Чепурный и с ним те, что находились близ умершего ребенка.
– Обожди, – попросил Чепурный. – Может, он без нас скорее оживет.
Копенкин тоже присел в бурьян, музыка остановилась, и теперь было слышно, как бурчат ветры и потоки в животе Якова Титыча, отчего тот лишь вздыхал и терпел дальше.
– Отчего он умер? Ведь он после революции родился, – спросил Копенкин.
– Правда ведь, – отчего ж он тогда умер, Прош? – удивляясь, переспросил Чепурный.
Прокофий это знал.
– Все люди, товарищи, рождаются, проживают и кончаются от социальных условий, не иначе.
Копенкин здесь встал на ноги – ему все стало определенным. Чепурный тоже встал – он еще не знал, в чем беда, но ему уже вперед было грустно и совестно.
– Стало быть, ребенок от твоего коммунизма помер? – строго спросил Копенкин. – Ведь коммунизм у тебя социальное условие! Оттого его и нету. Ты мне теперь за все ответишь, капитальная душа! Ты целый город у революции на дороге взял... Пашинцев! – крикнул Копенкин в окружающий Чевенгур.
– А! – ответил Пашинцев из своего глухого места.
– Ты где?
– Вот он.
– Иди сюда наготове!
– Чего мне готовиться, я и так управлюсь.
Чепурный стоял не боялся, он мучился совестью, что от коммунизма умер самый маленький ребенок в Чевенгуре, и не мог себе сформулировать оправдания.
– Прош, это верно? – тихо спросил он.
– Правильно, товарищ Чепурный, – ответил тот.
– Что же нам делать теперь? Значит, у нас капитализм? А может, ребенок уже прожил свою минуту? Куда ж коммунизм пропал, я же сам видел его, мы для него место опорожнили...
– Вам надо пройти ночами вплоть до буржуазии, – посоветовал Копенкин. – И во время тьмы завоевать ее во сне.
– Там электрический ток горит, товарищ Копенкин, – равнодушно сказал знающий Прокофий. – Буржуазия живет посменно – день и ночь, ей некогда.
Чепурный ушел к прохожей женщине – узнавать, не оживал ли от социальных условий покойный мальчик. Мать положила мальчика в горнице на кровать, сама легла с ним, обняла его и заснула. Чепурный стоял над ними обоими и чувствовал свое сомнение – будить женщину или не надо: Прокофий однажды говорил Чепурному, что при наличии горя в груди надо либо спать, либо есть что-либо вкусное. В Чевенгуре ничего не было вкусного, и женщина выбрала себе для утешения сон.
– Спишь? – тихо спросил женщину Чепурный. – Хочешь, мы тебе найдем что-нибудь вкусное? Тут в погребах от буржуазии еда осталась.
Женщина молча спала; ее мальчик привалился к ней, и рот его был открыт, будто ему заложило нос и он дышал ртом; Чепурный рассмотрел, что мальчик уже щербатый, – он успел прожить и проесть свои молочные зубы, а постоянные теперь опоздал отпустить.
– Спишь? – наклонился Чепурный. – Чего же ты все спишь?
– Нет, – открыла глаза прохожая женщина. – Я легла, и мне задремалось.
– С горя или так?
– Так, – без охоты и со сна говорила женщина; она держала свою правую руку под мальчиком и не глядела на него, потому что по привычке чувствовала его теплым и спящим. Затем нищенка приподнялась и покрыла свои оголенные ноги, в которых был запас полноты на случай рождения будущих детей. «Тоже ведь хорошая женщина, – видел Чепурный, – кто-нибудь по ней томился».
Ребенок оставил руку матери и лежал, как павший в гражданской битве – навзничь, с грустным лицом, отчего оно казалось пожилым и сознательным, и в бедной единственной рубашке своего класса, бредущего по земле в поисках даровой жизни. Мать знала, что ее ребенок перечувствовал смерть, и это его чувство смерти было мучительней ее горя и разлуки, – однако мальчик никому не жаловался и лежал один, терпеливый и смирный, готовый стынуть в могиле долгие зимы. Неизвестный человек стоял у их постели и ожидал чего-то для себя.
– Так и не вздохнул? Не может быть – здесь тебе не прошлое время!
– Нет, – ответила мать. – Я его во сне видела, он был там жив, и мы шли с ним за руку по простому полю. Было тепло, мы сыты, я хочу взять его на руки, а он говорит: нет, мама, я ногами скорей дойду, давай с тобой думать, а то мы побирушки. А идти нам было некуда. Мы сели в ямку, и оба заплакали...
– Это ни к чему, – утешил Чепурный. – Мы бы твоему ребенку Чевенгур в наследство могли подарить, а он отказался и умер.
– Мы сидели и плакали в поле: зачем мы были живы, раз нам нельзя... А мальчик говорит мне: мама, я лучше сам умру, мне скучно ходить с тобой по длинной дороге: все, говорит, одно и то же да одно и то же. А я говорю ему: ну умри, может, и я тогда забудусь с тобой. Он прилег ко мне, закрыл глаза, а сам дышит, лежит живым и не может. Мама, говорит, я никак. Ну, не надо, раз не можешь, пойдем опять ходить потихоньку, может, и нам где остановка будет.
– Это он сейчас у тебя живым был? На этой койке?
– Тут. Он лежит у меня на коленях и дышит, а умереть не может. Чепурному полегчало.
– Как же он умрет в Чевенгуре, скажи пожалуйста? Здесь для него условие завоевано... Я так и знал, что он немного подышит, только ты вот спала напрасно.
Мать посмотрела на Чепурного одинокими глазами.
– Чего-то тебе, мужик, другого надо: малый мой как помер, так и кончился.
– Ничего не надо, – поскорее ответил Чепурный. – Мне дорого, что он тебе хоть во сне живым приснился, – значит, он в тебе и в Чевенгуре еще немного пожил...
Женщина молчала от горя и своего размышления.
– Нет, – сказала она, – тебе не мой ребенок дорог, тебе твоя дума нужна! Ступай от меня ко двору, я привыкла одна оставаться; до утра еще долго мне с ним лежать, не трать мне время с ним!
Чепурный ушел из дома нищенки, довольный тем, что мальчик хоть во сне, хоть в уме матери пожил остатком своей души, а не умер в Чевенгуре сразу и навеки.
Значит, в Чевенгуре есть коммунизм и он действует отдельно от людей. Где же он тогда помещается? И Чепурный, покинувший семейство прохожей женщины, не мог ясно почувствовать или увидеть коммунизм в ночном Чевенгуре, хотя коммунизм существовал уже официально. «Но чем только люди живут неофициально? – удивлялся Чепурный. – Лежат в темноте с покойниками, и им хорошо! Напрасно».
– Ну, что? Ну, как? – спросили Чепурного оставшиеся наружи товарищи.
– Во сне дышал, но зато сам хотел умереть, а когда в поле был, то не мог, – ответил Чепурный.
– От этого он и умер, как прибыл в Чевенгур, – понял Жеев. – У нас ему стало свободно: что жизнь, что смерть.
– Вполне ясно, – определил Прокофий. – Если б он не умер, а сам одновременно желал скончаться, то разве это свобода строя?
– Да, скажи пожалуйста?! – отметая все сомнения, вопросительно поддакнул Чепурный; сначала он не мог понять, что здесь подразумевается, но увидел общее удовлетворение событием с пришлым ребенком и тоже обрадовался. Один Копенкин не видел в этом просвета.
– Что ж баба та к вам не вышла, а с ребенком укрылась? – осудил всех чевенгурцев Копенкин. – Значит, ей там лучше, чем внутри вашего коммунизма.
Яков Титыч привык жить молча, переживая свои рассуждения в тишине чувства, но тоже мог сказать правильно, когда обижался, и действительно – сказал:
– Оттого она и осталась со своим малым, что между ними одна кровь и один ваш коммунизм. А уйди она от мертвого – и вам основы не будет.
Копенкин начал уважать старика-прочего и еще больше утвердил его правильные слова.
– У вас в Чевенгуре весь коммунизм сейчас в темном месте – близ бабы и мальчугана. Отчего во мне движется вперед коммунизм? Потому что у меня с Розой глубокое дело есть, – пускай она мертва на все сто процентов!
Прокофий считал происшествие со смертью формальностью и рассказывал тем временем Жееву, сколько он знал женщин с высшим, низшим и со средним образованием – отдельно по каждой группе. А Жеев слушал и завидовал: он знал сплошь неграмотных, некультурных и покорных женщин.