В портрете Евфимии Носовой, самого художника совершенно не удовлетворившем («бездарное, гадкое, жалкое полотно»), это, пожалуй, удалось вполне: холодный колорит, декоративная листва в качестве фона — абсолютно условного, намеков на пространство не содержащего; фарфоровая непроницаемость лица оттенена изобретательностью тканевых узоров. «Хорошего вкуса», — отметил Сомов при первой встрече с моделью, и далее в письмах сестре подробнейшим образом и с редкой наблюдательностью описывал наряды богатой красавицы («…в белом атласном платье, украшенном черными кружевами и кораллами, оно от Ламановой, на шее у нее четыре жемчужных нитки, прическа умопомрачительная… — точно на голове какой-то громадный жук»; «голубое яркое атласное платье, вышитое шелками перламутровых цветов с розовыми тюлевыми плечами, на шее ривьера с длинными висячими концами из бриллиантовых больших трефлей, соединенных брильянтами же…»). И в портрете портретируется, собственно, умение свободно и естественно носить «такое» — это и есть стиль, стиль уверенного и толково используемого богатства, позволяющего парвеню при правильном устремлении сделаться аристократом (М. Нестеров: «В портрете этом Сомов „рожденной Рябушинской“ дал „потомственное дворянство“»). Поскольку стиль этот связан сперва с сословным утверждением, а потом уже с индивидуальным, соответствовать ему тоже возможно «в общем виде» — виртуозностью и репрезентативностью живописи, отсылающей, правда, вряд ли к Крамскому (здесь Нестерова понять трудно), но к Левицкому и Рослену определенно. Точно так же характерна оговорка Павла Эттингера, именующего весьма хвалимый им портрет Генриетты Гиршман («относится… к прекраснейшему, что написано Сомовым»), — «туалет в черно-желтую полосу с зеленой газовой шалью»: действительно, именно «портрет костюма» заслуживает похвалы; предположительное знание о модели («мне кажется, она несчастлива») не отразилось в парадном «тексте», смутно мелькнув разве что в рисунке карандашом и сангиной (1915) — уже в качестве знания модели о самой себе.
Пафос репрезентативности — как раз оттого, что индивидуальный стиль героинь Сомову невнятен. Разве что Карпова — «настоящее Замоскворечье — но модерн»; однако «на выходе» такой гибрид претворяется в Замоскворечье чистое, стилем вовсе не опосредованное: простодушно-веселая «Марготон», расположившись среди розовых подушек и диванных роз, простодушно-весело демонстрирует украшения. Впрочем, модерн здесь тоже присутствует, но несколько пародийно — сквозь фильтр серовских парадных портретов (Генриетты Гиршман, Ольги Орловой — последней особенно); характерный для Серова жест руки, демонстративный и вместе с тем не вполне мотивированный (он и у Сомова встретится еще не однажды), сверхдлинное ожерелье, двусмысленно сползающая с пухлых плеч накидка. Классический овал холста кажется тесным, не выдерживающим энергичного напора плоти; только ли общие сомовские нелады с пространством виной тому, что на условной плоскости стены за диваном (диванная спинка нарисована на ней плоским арабеском) вдруг, словно спохватываясь, возникает неизвестно откуда свисающий полог? Непосредственная повадка модели («болтает все время, как сорока, и вертится») в данном случае преодолевает статику задуманной формы; в этюдах к портрету еще более очевидно, как Сомов совершенно несвойственным себе образом отзывается на чужую подвижную экстравертность и как чужда ему, в сущности, эта открытая поэтика.
В портрете Олив отзвуки открытой поэтики явно вредят цельности впечатления. Свободно, жидкой краской написанные участки (лицо, грудь, лиф платья) диссонируют с тяжелой плотностью антуража — будто «личное» хочет и не может прорваться сквозь безличный канон парадной живописи. Страдальческое выражение лица героини, опоэтизированное в рисунке углем, кажется неуместным среди душной пышности обстановки, как обычно у Сомова «стиснутой» и сведенной в единую линию, — и живопись, по-миниатюристски тонкая в узорах и в расписывании дорогих фактур, вдруг сгущается неопределенными пятнами на подбородке и на руках портретируемой (автокомментарий: «руки написаны совершенно позорно»). Стилизованный «гранд стиль» как бы исключает «чтение в душах».
Стилизованный «гранд стиль» иначе называется «салон». Обозначение не оценочное, но лишь констатирующее, — как раз во многом благодаря салонной «выделанности» холстов Сомов, по восторженному слову Кузмина, «вступил на мировую арену гения», ибо салон по существу своему космополитичен. Собственно, это произошло позднее выхода в свет кузминской статьи, уже во французский период, и произошло лишь отчасти — эмигрантская анклавность существования препятствовала действительной широте признания русского художника, если он не принадлежал международному кругу богемы, консолидировавшемуся тогда именно в Париже, и столь же международному кругу авангарда, где являлись «своими» Марк Шагал (воспринимавшийся в 20-е как глава «парижской школы»), Хаим Сутин, Осип Цадкин и другие. Но все-таки признание у Сомова было, и не только в родной среде — даже с «фейерверками» и «арлекинадами» (чью стилистику, кстати, подхватили оказавшиеся во Франции молодые живописцы «постмирискуснического» толка — Дмитрий Бушен, Анна Дюшен-Волконская) он не оказался маргиналом в европейском «Вавилоне»: в неоклассических и «неотрадиционалистских» устремлениях авангарда 20-х годов фигура Арлекина стала чем-то вроде метафоры времени (у Пикассо, Гриса, Метценже, Дерена, Северини и прочих). Конечно, при любых чисто сюжетных созвучиях сомовское искусство располагалось далеко от авангардных поисков — зато с промежуточным, изначально адаптивным стилем «Ар Деко», популярным в ту пору в Париже, оно обнаруживало и языковые сопряжения.
«Ар Деко» есть своего рода салонная версия модерна отчасти дополненного привнесениями кубистических трансформаций. За исключением этих трансформаций, Сомов в своей заказной живописи соответствовал стилю раньше, чем стиль сложился, — жесткостью «материи», изысканностью линейных очерков, изощренным чувством живописной поверхности, образованной взаимопереходами узоров и плотных фактур. «Ар Деко» широко оперировал парафразами и отсылками к прежнему искусству, предпочитая работать с «готовыми формами», — и здесь сомовская уверенность, что все уже было и состоялось, а оттого сегодняшнему мастеру надлежит соревноваться с «великими» в отвлеченном мастерстве, «попадала» в образ: с одной стороны, в образ искусства вневременного — что порой могло вызывать и печаль («Моя комната, — пишет Сомов по поводу собственной экспозиции на выставке в пользу пострадавших от войны бельгийцев в галерее Лемерсье 1915 года, — производит впечатление выставки картин несовременных — как будто уже умершего художника»), с другой — в образ искусства «модного», пользующегося спросом.
Уже с 1910-х годов становится сложно отличить заказные портреты художника от сделанных по собственному побуждению: внешние композиционные ходы и музейно-стилизованные фактуры в тех и других нивелируют первоначальную разницу. В «халатном жанре» исполненный овальный портрет Мефодия Лукьянова (1918) — на протяжении многих лет самого близкого Сомову человека — безразлично-заглажен и как бы равнодушен к «личному», зато содержит внятный реверанс в сторону Брюллова и Тропинина; то же самое можно сказать о портрете любимого племянника Евгения Михайлова (1916), откровенной апелляцией к Энгру польстившем герою («по живописи, композиции и благородству общего тона он может считаться классическим»). Работа над заказным портретом Татьяны Рахманиновой приводит к дружбе между художником и моделью; модель — «мятущаяся… с душой неудовлетворенной, с капризами необидными», — кажется, напоминает ему героинь рубежа веков, им же опоэтизированных. Но ни следа этого смятения нет в образе, завершенном именно так, как был он задуман априорно («это будет небольшое овальное полотно», «писаться она будет в стильном светло-лиловом с серым отливом платье, с собачкой на руках…»). Сомов, как обычно, недоволен собой (героиня и ее семья вполне довольны — тоже, как обычно), но не удручающий прозаизм портрета в целом его смущает, а конкретные трудности в передаче натуры («руки, самое красивое, что в моей модели есть… они у нее вандиковские, а у меня выходят как у гуся»). Регулярно сообщая сестре о новых работах, художник с успехом сводит описания портретов к подробному описанию костюмов, в которых изображены позирующие ему дамы, — одна «сидит в платье цвета песочного, отороченном зибеллиной от Drecoll'a» (мадам Морган 1926), другая «в бархатном платье цвета lie de vin, на старинной бержерке, обитой желтым с узорами штофом» (Елена Сергеевна Питтс-Билибина, 1926), третья «в черном суконном платье с красно-карминным тоже суконным воротником и такими же отворотами на рукавах. Руки в черных шведских перчатках, на одном плече красно-рыжая с серыми разводами шаль. На голове черный бархатный трикорн» (Клеопатра Матвеевна Животовская, 1925). Портретные образы исчерпываются «околичностями» одежд и аксессуаров, каковые можно дописывать с манекена (именно так намеревался Сомов заканчивать свой последний, так и оставшийся незавершенным портрет Розарио Зубовой): прекрасные дамы в прекрасных туалетах — словно бы гарантия того, что и картина прекрасна.