Из подъезда Дуся шагнула, как Петр Первый с корабля на сушу. Шагнула – и встала как вкопанная: во дворе среди пыльных лопухов, росших вдоль опалубки барака, стояла знакомая красная коляска. Сердце Ваховской тревожно екнуло. Как это часто в ее жизни бывало, она неожиданно почувствовала ответственность за то, к чему не имела ни малейшего отношения.
Дуся промаршировала через детскую площадку к зарослям лопухов и встала около коляски, как часовой у Мавзолея. Назначив себя на боевой пост, она напрочь забыла о дачных планах и замерла с авоськой в руке. Из коляски не доносилось ни звука, что Ваховскую несколько смущало. Но она продолжала изо всех сил крепиться, всем видом показывая, что ей, в сущности, все равно, что происходит в брюхе этого огромного красного корабля. И вообще, стоит она здесь и стоит, никого не касается.
Это оказалось глубокой ошибкой: что такое «никого не касается», когда ты стоишь перед дюжиной распахнутых окон заводского барака! Многочисленные теть Мань, теть Галь, теть «Не знаю, как тебя там» тут же забили тревогу и забарабанили в дверь селеверовской комнаты.
– Чего еще? – возмутилась разбуженная барачным женсоветом Римка.
– А ничего! – успокоили ее теть Мань и компания. – Няньку, что ли, наняла? Целый час около твоих девок торчит. Смотри, недосчитаешься…
Римка метнулась к окну, за которым обнаружила не только коляску, но и приставленного к ней гренадера в шляпе с бахромой. Селеверова перелезла через подоконник и в секунду оказалась рядом. Не успела Римка открыть рот, чтобы выказать все свое недовольство, как правонарушитель в закатанных по колено синих спортивных штанах радостно зашипел:
– Здравствуйте. Вы меня узнаете? Мы сегодня с вами вместе из консультации шли. Вот выхожу сейчас – смотрю, коляска стоит. И никого рядом. Я и встала. Думаю, присмотрю. Как бы чего не случилось. А здесь все в порядке. Спят ваши девочки. Я только марлю поправила, чтобы, не дай бог, никакая муха не залетела… Вы отдыхайте, я, если надо, постою…
Римку замутило. И непонятно, отчего больше: то ли из-за незапланированной беременности, то ли из-за тошнотворной доброты привязавшейся бабы.
– Вам нехорошо? – шепотом поинтересовалась Дуся.
Римка едва успела перелезть через подоконник обратно в комнату, как ее тут же вырвало, потом еще раз. Обессилев, Селеверова прилегла на кровать, проклиная темперамент супруга и собственную податливость.
– Послушайте! – донеслось до нее из-за занавески.
Римка с трудом открыла глаза.
– Это я… Дуся, – шипел часовой в шляпе. – Давайте я с вашими девочками погуляю… А вы отдохните… Можно?
Селеверовой было все равно. Она, между прочим, вообще хотела умереть. Раз и навсегда, из-за несбыточности мечты. Римка хотела отдельную квартиру, другой город, детдомовское детство, чтобы никаких родственников рядом, одного ребенка, можно Элону, и хватит. А получила комнату в родном бараке, пьянчужку-мать по соседству, строгого мужа, орущих двойняшек, беременность и аборт в перспективе.
Селеверова дотащилась до окна, откинула занавеску, оперлась руками о подоконник и хрипло проговорила:
– Слушай, тетка. Как там тебя?
– Дуся… – подсказала Ваховская.
– Дуся, – повторила Римка. – Если ты в няньки набиваешься – денег у меня нет. Платить нечем. Чего ты хочешь-то?
– Ничего, – призналась Дуся. – Помочь хотела. Уж больно девочки ваши славные. И вы… – Ваховская извинительно улыбнулась. – Ма-а-аленькая такая, худенькая. Жалко вот как-то… Простите…
– Ну-у-у?..
– Я могу гулять с ними, а вы делайте свои дела. Бесплатно. Просто.
– Тебе-то это зачем? – не веря своим ушам, поинтересовалась Селеверова.
– Вы не думайте ничего. Я одна просто живу. Иногда так хочется, чтоб вот рядом кто-то. А если сомневаетесь, так меня на заводе знают. Спросите: Евдокия Петровна Ваховская. Седьмой цех. Ленинградская, пять, квартира восемь. Помочь просто…
– Денег нет, – тупо повторила Римка и с ненавистью посмотрела на волонтершу из итээровского дома.
– Не надо… – радостно замотала головой Дуся.
Селеверова прикрыла глаза и встала на коленки около подоконника в надежде, что тошнить будет не так сильно.
– Как хочешь, – ответила она Ваховской. – Мне все равно. Хочешь – гуляй, хочешь – стой. Обоссутся – пеленки в кармане коляски. Кормить часа через два. Будут орать – соску в рот. Вода – за пеленкой.
– Понятно, – воодушевилась Дуся и расплылась в глуповатой улыбке, обнажив розовые десны. Выглядело некрасиво.
Римку замутило еще сильнее, и она отползла к кровати.
Ваховская метнулась к окну, в порыве откинула занавеску и обнаружила Селеверову лежащей на кровати. Ее снова рвало.
– Извините, – пробасила Дуся и вернулась на свой боевой пост.
Для первого раза новоиспеченная нянька уйти со двора не решилась и замерла около красной опочивальни двойняшек. Давно Дуся не чувствовала себя такой счастливой. У нее было все: летний домик, собственные огурцы и две чужие девочки со звучными именами Элона и Анжелика. Глупо улыбаясь, Ваховская смотрела поверх коляски и видела себя в окружении двух живых кукол с капроновыми бантами на голове. Куклы нежно щебетали, хлопали длинными ресницами и тянули к ней ручки. «Как легко сбываются мечты!» – подумала Дуся и закрыла глаза, дабы подсмотренное видение не пропало. К сожалению, досмотреть до конца идиллическую сцену Ваховской не удалось: одна из девочек проснулась и закряхтела.
Дуся нагнулась над коляской, откинула марлю и обнаружила одну из двойняшек в полной боевой готовности к реву.
– Ч-ч-ч-ч-ч-ч-ч, – запричитала Ваховская и что было силы затрясла коляску.
Девочка вскинула глаза на источник звука и наткнулась взглядом на незнакомое лицо, старательно улыбавшееся ей. По тому, как скривилась детская мордашка, Дуся поняла, что сейчас раздастся трубный рев, от которого придет в движение все живое, а не только посапывавшая рядом сестренка.
– Не плачь, не плачь, не плачь, не плачь! – зачастила Ваховская и вытащила девочку из коляски. – Ой лю-ли, лю-ли, лю-ли… – пела Дуся как умела. – При-ле-те-ли жу-рав-ли… При-ле-тели пти-и-ич-ки… Птич-ки-невели-и-и-ички…
Кроха таращила на незнакомую тетку глаза, но не ревела: просто поджала губки. Обнадеженная детским молчанием, Дуся перешла на «ля-ля» и затрясла младенца изо всех сил. Эффект наступил практически мгновенно: девочка сомкнула ресницы и благополучно уснула.
– Спи, котеночек, усни… Угомон тебя возьми… Маму, папу, бабушку… И большую ладушку… – выла Ваховская, не давая себе отчета в том, кто же эта «большая ладушка». Да это и неважно. Дусе нравилось ее творчество: слова складывались сами собой в песни общечеловеческого содержания, доступные ребенку любой национальности любой страны мира. Если бы Ваховская запела то же самое на немецком или французском языке, младенец отрубился бы с той же скоростью, потому что главное в песне были не слова, а завораживающий ритм ритуального танца, который исполняет женщина любого племени вокруг того, что обычно называется колыбелькой.
Дуся в силу отсутствия опыта никак не могла догадаться, что девочку вполне можно вернуть на место. Поэтому, прижимая впервые убаюканное ею дитя к груди, Ваховская расхаживала вдоль барака, как цапля по болоту, всякий раз поднимая высоко ноги для того, чтобы перешагнуть через лопухи.
Именно за этим занятием и застала ее пьянчужка Некрасова, мать Римки, а также еще трех особей мужского пола. Шла мамаша по направлению к бараку, удерживая курс благодаря внутреннему навигатору, подобному тому, который указывает стае перелетных птиц дорогу на юг. Похоже, у вдовы пролетария Некрасова навигатор включался автоматически и переставал работать только в момент, когда цель можно было считать достигнутой. Относительно, конечно. Степень относительности могла варьироваться в диапазоне от точного попадания в комнату до временного забытья в коридоре или в дворовых лопухах.
Если пьяницу обнаруживали соседи, то звали Римку, не тратя время на разговоры, а просто произнося одно слово: «Иди». И Селеверова шла, хотя миллион раз обещала себе оставить «подыхать эту сволочь там, где лежит». Какая-то неведомая сила толкала Римку в худую спину, и она снова и снова тащила дурно пахшую бормотухой и мочой мать домой, укладывала на знаменитый настил и даже укрывала чем придется.