Только теперь Данько понял, почему атагас все время называет Асканию не иначе, как Чапли: «Поедешь в Чапли… Приедешь из Чаплей…»
— По полторы копейки, — задумался парень. — Такую землю!..
— Ну да, такой был хозяин… Фельдмаршал Суворов за эту землю солдат на штурм водил, крови своей не жалел, а царь ее за копейки герцогам растранжиривал…
— А кто это Суворов? — спрашивает Данько, чуткий, открытый всему героическому.
— Суворов, Данило, был великий человек… Ему Русь наша была дорога… За нее он вот там, на Кинбурне, как лев против турка бился… Картечь уже в груди, а он промоет рану морской водою и опять в бой…
Атагас с величавым спокойствием допоздна рассказывает о битве на Кинбурнской косе и о славном полководце, который рисуется Даньку в образе сурового старика в боевых крестах, храброго, несгибаемого, чем-то очень похожего на самого атагаса Мануйла.
XVIII
В пятницу утром, едучи в Асканию за харчами, догнал Данько в степи босого, высокого крестьянина с котомкой за спиной. Путник попросил парня подвезти его.
— Садитесь вон там, на передке, — указал Данько путнику место в арбе. Сам он, как всегда, восседал на верблюде, болтая от нечего делать ногами.
Ехали некоторое время молча. Тяжкое горе, видимо, угнетало Данькова пассажира. Костлявый, худющий, кривоносый, он сидел на передке, устало опустив плечи, как старый степной орел на копне сена. Молча, со скорбным равнодушием, смотрел он на проплывающую, затканную маревом степь с виднеющимися кое-где колодцами, издали похожими на виселицы: два столба с перекладиной…
— Наниматься, наверное, в Асканию? — первый нарушил молчание Данько.
— Да нет… Сына вызволять…
— А зачем он там, сын ваш?
— Возле колодца ночью объездчики застали… Мало того, что на месте до крови избили, еще и в каталажку бросили: выкуп давай…
Слово за слово — разговорились. Выяснилось, что это однополчанин Мануйла по японской войне, строгановский житель Оленчук Мефодий. Имя показалось Даньку знакомым, и парень стал припоминать, где он мог его слышать.
— Ага! Так это вы тот, что колодцы кругом копаете?
При упоминании о колодцах крестьянин заметно оживился.
— Копал когда-то, а теперь уже в отставку вышел: ноги очень крутит… Для колодезного дела железное здоровье нужно, парень… Пока был моложе, оно и ничего: поднимешься раз в день на поверхность, выпьешь залпом полкварты, чтоб согреться, и опять туда, вглубь, до самого вечера. Наверху солнце, жара, трава свертывается, а там, на глубине каких-нибудь двадцати саженей, как в леднике. Земля из тебя все тепло вытянет… Так натопчешься за целый день по колени в ледяной жиже, что и кости онемеют.
— Еще бы, после такого да ногам не крутить, — искренно посочувствовал Данько.
— Хорошо сои угадаешь, где начать, а то бывает, бьешь неделю, бьешь месяц, глины уже повыбросил гору, а воды… нет. Пропал даром труд, заваливай здесь, переходи на другое место. Такая-то наша работа, хлопче… Много их перекопал, да все по чужой степи: мои вон виднеются до самой Преображенки. И ноги, считай, навек застудил, и нос вот по-ястребиному перекосило, ведром перерубило… Сорвалось над головой и рубануло парня, чтоб отметный был. Зато и отблагодарила меня на старости лет Фальцфейниха кровавыми своими пенсиями! За бочонок воды сына замучили, еще и выкуп давай… А где его взять, выкуп-то?
Грустно вздохнул Данько, сидя на верблюде. Каторжная жизнь! Бедствуют люди в Криничках, погибают в каховских ярмарочных лазаретах, мучаются и здесь… Чья степь, того и право, того и отары, того и колодцы. Собственными руками выкопал человек колодец, а воду брать не смей, потому что она уже не твоя и не сына твоего… Поймают, изобьют, еще и вором сделают, в арестантскую швырнут!
И так должно быть? Чтоб трутни пановали, а рабочий человек не вылезал из беды? Взять хотя бы стрижею тетку Варвару, или атагаса Мануйла, или этого Мефодия — перебийноса, колодезника… Что против них Фальцфейниха, почему она правит ими всеми? А что, если б ее за патлы, да по степи, как турбаевскую ту Марьянушу?!
— Думал было хоть солью от нее откупиться, да сейчас и на соль уже лапу наложили, — жаловался Мефодий. — Живешь как в петле, со всех сторон веревка затягивается… Мы здесь, в Строгановке, издавна солью промышляем, живем больше с того, что Сиваши пошлют… Этим летом соль как раз неплохо уродила, можно было б хоть немного дырки залатать…
— Дяденька, — удивился Данько, — а разве соль родит?
— А как же… Родит, парень, да не всегда… Бывает, что лето пройдет — не найдешь и крошки. Зато в урожайный год нарастает ее сразу миллиарды пудов…
— Вот туда бы мне со своими верблюдами! Пусть бы наелись до отвала!..
— Все зависит от погоды, — говорил Оленчук. — Когда поднимется ветер с Азова, погонит воду на Сиваши, зальет их до самого, считай, Перекопа, тогда у нас, парень, виды на урожай. Вот ветер повернулся, вода бежит назад в море, остается ее на дне Сиваша не больше, как на палец… Тут еще солнце пригрело, и рассол уже кипит, все Гнилое море перед тобой «замерзает» солью, затягивается ею…
— Это она вон там белеет? — загляделся Данько вдаль.
— Мне отсюда не видно. А с верблюда, стало быть, видать?
— Белеет, даже сияет… Будто снег среди лета выпал!
— Вот видишь, то за неделю наросла… И правда, весь Сиваш в эти дни лежит будто первым снегом покрытый… Идешь ночью, море покалывает в ноги: все соль да соль. Ничего, что разъедает ноги, зато облегчение душе: пройдешь с гребком полосу — встанет за тобой вал соли. Когда луна светит, всю ночь не ложимся спать. Нагребешь валы, сгребешь их потом в кучи. С верхушки вода постепенно стекает книзу, ветерок обдувает, соль просыхает — глядишь, уже стоят в Сивашах, как лебеди, сугробы твоей соли!..
— А живые лебеди там есть?
— Живых… нету.
— А рыба?
— И рыба не водится… Мертвая у нас вода, парень… Кроме соли, считай, ничего в ней нет… А теперь уже и на соль запрещение вышло. Арендаторы крымских соляных озер подали губернатору жалобу на нас: запретите, дескать, присивашским селам сгребать соль на Сиваше. Губернатор, понятно, стал на сторону арендаторов, — где же ему быть? Мы с братом Иваном три ночи вот мешками носили, кагат[6] возов на пять выложили в камышах, а вчера явился урядник с понятыми и все замерял, описал… Теперь или хабар давай, или штраф плати…
— А какое их дело вмешиваться? — возмутился Данько. — Разве они и море ваше арендуют?
— Море-то не арендуют, море — людское… И соль все равно зря пропадет: никто ее сгребать не станет, если мы не сгребем…
— И сам не гам и другому не дам?.. Сволочи!
Не таким представлял себе Данько этот край, собираясь в Каховку. Думал, что здесь все люди живут в достатке и никто никого не обижает… Солнечной, ласковой и щедрой рисовалась ему Таврия сквозь надпечное расшитое белыми морозными цветами оконце! Растаяли цветы — растеклись наивные Даньковы мечтанья… После многочисленных каховских впечатлений, осиянных образом правдистки, после разговоров в вонючих овечьих сараях, после чистых, спокойных, как легенды, историй Мануйла он заметно повзрослел, перед ним как бы открывалась новая, уже совсем не детская ступень понимания мира, всюду одинаково несправедливого. Сама жизнь все чаще толкала его на размышления, на поиски какого-то просвета в будущем. «Вы — сила!» — вспоминались ему слова правдистки, сказанные в Каховке. А разве, в самом деле, не показали тогда сезонники свою силу, объединившись хоть ненадолго? Выкупали-таки стражников в Днепре! А сейчас разбрелись по таборам, распылились по степи… Кто их тут объединит, кто соберет?..
Асканийские грачи, видимо, до сих пор еще помнили Данька, — когда он въехал на главную улицу, птицы подняли страшный галдеж. Парень повеселел:
— Не забыли!..
Арбачи останавливались на просторном дворе между Зеленой конюшней и мастерскими, где находились также и продуктовые склады. Сюда и завернул свою колесницу Данько, высадив перед этим Оленчука у конторы. Среди арбачей парень уже приобрел веселую славу — его появление было встречено возгласами, шутками: