— Не знаю, что завтра другие приведут, а от этих впечатление не очень утешительное, — процедила Софья. — По сравнению с прошлогодними среди этих, по-моему, значительно больше дерзких, разбойничьих физиономий… Не так ли?.. К тому же среди девушек уж слишком много писаных красавиц. Я, кстати, заметила это за Гаркушей, — он всегда таких приведет, что хоть, выставку устраивай… Хотела б я знать, чью волю в данном случае он выполняет? Объясните, пожалуйста, ему, Густав Августович, что мне нужны прежде всего скотницы, доярки, вязальщицы с крепкими хребтами, а не яркие полтавские красавицы, которые все лето будут крутить с батраками романы, отвлекая их от работы.
Густаву Августовичу было точно известно, чью волю выполняет Гаркуша. Этот хитрый пройдоха-приказчик знает, на кого ему делать ставку. Перед Софьей он сгибается лишь для видимости, а весь расчет его на паныча Вольдемара. И хотя управляющий ненавидел Гаркушу, все же разоблачить перед хозяйкой фаворита молодого Фальцфейна не мог и не хотел, тем более что и сам в деле с красавицами чувствовал себя в какой-то мере соучастником Гаркуши. Управляющий, конечно, не мог сейчас сказать обо всем этом Софье. Однако, хотя бы для вида, надо было накричать на Гаркушу, проучить его немедленно, чтоб госпожа видела. Позвав приказчика, Густав Августович взял его за локоть и, отведя в сторону, стал читать нотацию.
— Доннерветтер, — раздраженно ругнулся Густав Августович, — из-за тебя мне нагоняй… Зачем столько красавиц набрал?
— А ну их к черту, — выругался в ответ Гаркуша, держась перед управляющим довольно нахально. — Они все там красавицы!
— То не есть резон… Пани недовольна!
— Лучше б она не совалась в эти дела, ваша пани…
— Ну ты, Гаркуш, осторожней на поворотах… Пока паныч путешествует, она тебя еще может… э-э… в рог скрутить!
— Выкинштейн, может? — оскалился приказчик. — Не очень вы меня этим пугайте! Что я — себе их набирал, гаремы у меня тайные, что ли? Сами хорошо знаете — куда и кому подбирается товар!
Пока они переругивались, Софья Карловна стояла одна посреди выгона, следя из-под панамы за толкотней у колодца.
Сезонники пировали: пили воду, отдышавшись, снова пили, как самый лучший, самый сладкий в мире напиток. Девушки тут же умывались, прихорашивались, расчесывали свои тяжелые волнистые волосы, не обращая внимания на госпожу.
О, как их сейчас ненавидела Софья! Молодые, пышущие здоровьем, налитые горячей, сочной силой… Нахлынули толпой, завладели ее двором, ее водой, затмив ее самое… Только что пришли откуда-то из-под солнца, из Каховки, словно древние рабыни с восточных невольничьих рынков, и уже не чувствуют себя рабынями, держат себя здесь как дома. Боже, какие у них фигуры, какие пышные упругие бюсты, сколько естественной, неосознанной грации в каждом движении… Плавно, как русалки, расчесывают косы, стали в ряд вдоль корыт и моют ноги, высоко подбирая юбки, не стыдясь своих белых, не загоревших икр, своего упругого, молодого, прекрасного тела…
Глубоко вздохнула Софья.
Нет, не хотела б она быть святой, молодой хотела бы стать!
XIV
Горячая духота стоит в сараях. Пышет над головой раскаленная черепица. Воняет шерсть. Воздух тяжелый, густо насыщенный запахом овечьей серы, скипидара, дегтя, которым заливают пораженные коростой места на коже и свежие кровоточащие порезы на только что остриженных овцах.
Сидят мальчики полукругом в душном углу, перебирают шерсть. Немудреное это дело — перебирать грязную, вонючую «обножку», забитые репьями и овечьим пометом отходы, падающие под сортировочный стол… Быстро овладели Данько и Валерик новым ремеслом. Пожалела их пани, приказала поставить на легкую работу… Дышалось бы ей так легко, как им! Засадить бы ее, рыжую ведьму, в это вонючее пекло, где угораешь от серы, где от блеянья овец туманится голова… Ребята так наслушаются за день овечьего блеянья, что потом в казарме всю ночь им овцы снятся.
Стрижет овец специальная артель стрижеев-маячан, прибывших сюда, как цыгане, целыми семьями. Раскинули возле амбаров шатры для детей, пустили лошадей на пастбище (выговорили себе такое право на время работы), а сами с утра до ночи в сараях, не разгибаясь, снимают тяжелые руна с мериносов, цигаев, линкольнов. Верховодит стрижеями тетка Варвара, дебелая, напористая, горластая, ее слово для артели — закон.
— Бросай работу!
И все бросили.
— Начинаем!
И все начали.
Тетку Варвару побаивается даже долговязый немец-надсмотрщик. Его зовут Фридрих Фридрихович, но она упрямо величает его Фидриком Фидриковичем или просто Фидриком. Фидрику, видимо, впервые приходится иметь дело с женщиной-атаманом, и он еще не всегда догадывается, как вести себя с нею в том или ином случае.
В обязанности надсмотрщика входит покрикивать на людей, взвешивать шерсть, а также выдавать стрижеям маленькие медные бирки за каждую остриженную овцу. Если у выхода, где Фидрик осматривает овец, между ним и каким-нибудь молодым стрижеем возникает спор, то зовут тетку Варвару, чтоб рассудила. Грудастая, с красным лицом, с ножницами в руке, в рабочих парусиновых штанах, подходит она к спорщикам спокойной атаманской походкой.
— Что тут у вас? Опять не дает бирки?
— Да не дает же… Нарезал, говорит. А разве это порез? Так, царапина!
Осмотрев овцу, атаманша некоторое время глядит на немца, который торчит перед нею полуголый, в одних трусах, с кисетом бирок на жилистой шее.
— Ты, Фидрик! — наконец говорит атаманша, угрожающе подбоченясь. — Приходилось тебе в жизни остричь хоть какого-нибудь завалящего барана? Снял ты руно хоть с одной овцы? А через мои руки тысячи их прошли, и от такой царапины еще ни одна не погибла.
— Но, фрау Барбара…
— Какая я тебе фрау? Что я — детей с тобой крестила? Выдай бирку и не морочь парню голову…
— Но ведь…
— Выдай, иначе сейчас же бросим работу!
Припертый к стене немец в конце концов достает из своего кожаного кисета несчастную копеечную бирку, без которой работа стрижеям не засчитывалась вовсе.
На овцах, выходивших из-под рук самой тетки Варвары, порезов почти не было, хотя овец она остригала за день больше, чем другие. Ее место в сарае было против Данька, и парень не раз восторженно любовался ее работой.
— Посмотри, Валерик, как ловко у нее выходит. Словно руно само отделяется от тела…
— Она, верно, знает какое-то слово к овцам, — переговаривались поблизости женщины, сшивавшие мешки для шерсти. — Другим приходится спутывать, держать, а у нее овца спокойно лежит развязанная, как младенец в купели…
— Тетка Варвара, чем вы ее привораживаете, что она под вами ни мекнет, ни брыкнет?
— Лаской, — коротко отвечала атаманша.
В самом деле, несмотря на то что работу свою она выполняла как бы поневоле, с сердитым выражением налитого кровью лица, в каждом ее движении было столько красоты, столько ласки, что овца даже жмурилась от удовольствия. Бессловесное животное, лежа на боку, как бы понимало, что тетка Варвара, осторожно снимая с него тяжелый и жаркий тулуп, не замышляет никакого зла, а, наоборот, хочет избавить его от лишней тяжести, без которой ему будет легче ходить в степи.
Мягкие сплошные руна (грязные, серые сверху, они были снизу как сливочное масло!) одно за другим летели из Варвариных рук на сортировочный стол. Там их разбирали на первый и второй сорта, потом взвешивали, и немец, вынув из-за уха карандаш, делал запись в своей книге. Потом этим белым мягким руном набивали огромные мешки, которые раскачивались по всему сараю, подвешенные на веревках к стропилам. Утаптывать шерсть ставили тяжелых, шестипудовых мужчин, но иногда и Данъку с его птичьим весом удавалось заняться этим, похожим на забаву делом — покачаться в мешке, окунувшись в шерсть по плечи.
Сколько этой шерсти! Горами уже навалены возле дверей зашитые наглухо мешки, обозначенные черными таврами.
Любопытство разбирает Данька.
— Тетка Варвара!
— Чего тебе, племянник?