Подавленность была такая, что даже есть не хотелось. Барак без окон, только наверху, над проходом, между трехъярусными нарами зарешеченные отверстия в потолке. Духота изнуряющая.
Никита лег на доставшееся ему место на голых нарах. Но не успел сомкнуть глаз, всех подняли и погнали на улицу, на перекличку.
Так началась ни на что не похожая жизнь. На другой же день выяснилось, что здесь занимаются истреблением людей. Газируют и сжигают ежедневно, еженощно целые эшелоны военнопленных и мирных жителей…
Шагая в первый раз на работу, Никита решил ничего не делать для фашистов. Пусть кончится все сразу. Так же решили другие.
— Один черт — погибать!
— Сто двадцать пять граммов хлеба с опилками, а впереди — виселица либо газ…
— Газу дают только одурманить. В крематории полуживых сжигают.
— Надо бежать отсюда, — предложил бывший командир взвода Мурашкин. — Устроить бунт и бежать куда глаза глядят.
Работа оказалась настолько бессмысленной, что от нее никто не отказался. Жилые поселки вблизи лагеря были уничтожены, и пленников заставили переносить с места на место щебень и кирпичи.
Побои так и сыпались. С трудом вытягивая из грязи деревянные ботинки, надетые на босу ногу, Никита нес в руках шесть кирпичей, и ему казалось, что все происходит во сне. И снится ему унылое поле, по которому идут изможденные, оборванные, грязные люди в крашеном тряпье, несут кирпичи, тащат носилки с песком. Идут километр, два, оставят свою ношу, берут снова такие же кирпичи, такие же носилки с песком — и обратно. Как грешники в аду. Чужое, серое небо, разбухшее от сырости, поливает их мелким дождем, мокрое сукно пристает к телу. Гремит всюду музыка: оркестры из заключенных трубят, выстукивают немецкие марши, и чадят, дымят трубы крематориев, где сжигают живых людей. Так с шести утра до восьми вечера.
— Почему же немецкий народ терпит такой позор на своей земле? Разве он не знает об этих лагерях? — спросил Никита у Мурашкина. — Почему не протестуют рабочие? Почему не бунтуют крестьяне?
Мурашкин криво усмехнулся.
— Гитлеровцы загнали честных людей в лагеря, а других развратили и подкупили.
Мысль о побеге так ободрила Никиту и его товарищей, что они сумели заслужить расположение обер-ефрейтора Хорста, здоровяка с голубыми глазами и целой шубой кудрявых волос над низким лбом.
— Вы хорошие парни, — сказал он им, не уменьшая, однако, обычных наказаний. — Если вы будете так же вести себя дальше, я вам дам полный газ, когда придет ваша очередь.
43
Наступило воскресенье — самый многострадальный день в лагере. В этот день всегда громче гремела музыка и сильнее давил запах жженых костей.
— Пришел эшелон из Венгрии. Женщины, дети, — рассказывал Никите Мурашкин. — Заставили их написать письма на родину, что доехали, мол, хорошо, получили работу. Письма отослали, а людей — в газ… В женском отделении еще хуже нашего. Оттуда многие добровольно уходят в крематорий. Это право нам всем дано. Подумать только, до чего изощрились — завод построили для уничтожения людей!.. А рядом лагерь для пленных англичан и американцев… По сравнению с нами как на курорте живут. Даже в футбол играют. Там договора о пленных соблюдают и Красный Крест работает: посылки, лечение… С подпольной партийной организацией удалось связаться, — чуть слышно добавил Мурашкин. — Ну что ты так смотришь? Эх, Никита! Не распускай губы! Нашлись среди немцев-заключенных коммунисты. Они уже раздобыли для саперов кусачки, резиновые рукавицы (ток ведь по проволоке пропущен)… Дымовые шашки достали. Им-то легче… Далеко, конечно, не уйдем, но хоть умрем на воле.
— Страна чужая… Вчера один старик привел беглого. Шестьдесят пять марок получил…
— Берегитесь шпионов, тут разных подсовывают… — шептались на соседних полках.
— Идут! — пронеслось по бараку.
Все вскочили, попрыгали вниз, оправляя одежду, привязывая сбоку миски из пластмассы. На нарах остались лишь те, кто умер ночью.
Быстро затопали из барака, построились.
— Раздеваться! — скомандовал Хорст.
Пленные начали раздеваться. Стало зябко и нехорошо: подходила комиссия по отбору в газ.
— Явились, людоеды! — сказал Мурашкин.
— Как глядишь? Как глядишь, мерзавец?! — крикнул начальник жандармского поста Вейлан, собственноручно расстрелявший несколько сот заключенных.
Какое-то мгновение они смотрели друг на друга. Высокий, выхоленный, белолицый Вейлан в новой, с иголочки, форме, в глянцево блестевших сапогах, обтянувших тугие икры. На фуражке кокарда с костями и черепом, под фуражкой глубоко сидящие холодные глаза без бровей, без проблеска живой мысли. А против него совершенно нагой военнопленный с иссохшим скуластым лицом и мощными ребрами, выпершими над впалым, быстро дышащим животом.
«Ох, дал бы я тебе! — подумал Мурашкин. — Я бы с тебя сбил лакировку!» Но мысль о предстоящем побеге мелькнула у него, и он опустил глаза.
Тогда поднялась рука, обтянутая лайковой перчаткой, с черной муаровой лентой на рукаве, обвитой по краям серебряной парчой, с надписью «Адольф Гитлер», и удары плети прорубили до крови кожу на лице пленного…
Осматривали придирчиво: сыпь на теле от грязи, от раздражения — в газ, вскочили фурункулы — в газ, ноги опухли — в газ. «Селекция» проводилась несколько раз в неделю, но по воскресеньям она принимала особый размах. И всюду поспевал главный медик лагеря профессор Георг Клюге с улыбкой садиста на сером одутловатом лице.
«Сумасшедшие они, что ли?» — думал Никита, холодея под взглядами членов комиссии, которые осматривали его, как оленя: годен на убой или пойдет в упряжку?
Он шел в общей шеренге, стройный и в своей немыслимой худобе, шел, не смотря по сторонам, чтобы не обжечь кого-нибудь ненавистью, кипевшей в душе.
— Ах, косоглазая каналья! — отметил его Флемих. — Идет, точно японский император…
44
После вечерней переклички пленные получали короткую передышку: одни мучители шли отдыхать, другие еще осматривались. В этот час можно было присесть, поговорить с соседом, походить по ближней лагерь-штрассе и даже спеть песню. Пение в нерабочее время поощрялось: русские и украинские песни нравились немцам.
В такой час в лагере раздался условный сигнал:
— Ура!
Люди сразу бросились к часто и высоко натянутым рядам колючей проволоки. Шинели, гимнастерки полетели на заграждение. Засверкали пучки огня на сторожевых вышках, зашарили прожекторы. Но дымовая завеса уже заволокла лагерь: заключенные бросили дымовые шашки. А из бараков бежали все новые толпы людей, ориентируясь во мгле на лай собак, возню и крики «ура!».
Никита не помнил, как перескочил через упавшее заграждение, перерезанное и смятое тяжестью живых и мертвых тел.
— Вперед, товарищи! — раздался крик командиров, когда затемнели островерхие крыши железнодорожной станции. — Бей фашистов!
И так радостен был этот призыв к атаке, такой горячий порыв охватил бегущих, что они с ходу смяли растерявшуюся станционную охрану и с автоматами охранников кинулись дальше. Они забыли о необходимости переодеться, а с жадностью хватались за пулеметы, автоматы, ручные гранаты, забирали хлеб и сигареты, выпускали из вагонов привезенных пленников.
Около полуночи лес, куда отступили смертники, был окружен отрядами эсэсовцев и регулярными частями.
Никита лежал в окопчике, наспех вырытом на опушке леса, сжимал в руках приклад автомата, ощущал холодок гранат, еще не согревшихся у его тела, и настороженно всматривался в темноту, где шевелился враг. Теперь он был не фельдшером, а рядовым бойцом.
— Привелось еще раз поквитаться! — раздался рядом хрипловатый голос.
— Откуда ты, отец? — спросил Мурашкин.
— Из Белоруссии… Я, ребята, старый гвоздь, да не ржавый. Бывший георгиевский кавалер.
Среди солдат, которым некуда было отступать, послышался смех.
— Здорово мы ушли! — сказал Мурашкин, гордясь собой и товарищами. — Вот вам и охрана, и проволока с электрическим током. Собак натаскали! Нет, врешь, сильней всего человек, когда он артелью действует! Голыми руками раскидали все и ушли! — повторил он так, словно опасности уже не существовало.