5
Осиновая роща росла в небольшой лощинке на южном склоне горы. Вся она, от верхушек до нижних ветвей переливала сизым блеском: плотные круглые листья, свободно болтаясь на слабых черенках, точно рвались улететь с неподвижных деревьев. Жидкие тени их текли по голубым стволам, по высокой траве, редкой и ровной. Из травы торчали кое-где угловато-обломанные камни, покрытые зеленой плесенью мха.
— Грустно здесь! — сказала Валентина. — Ваш лес напоминает мне покойника, у которого еще растут ногти и борода.
Анна удивленно повела взглядом:
— Вы бы посмотрели, как горит и сверкает эта роща осенью!
Они сели на опушке, откуда виднелись грузные шахтовые копры, окруженные сетью желобов и канав.
— Я очень интересуюсь проектом вашей новой системы на руднике, — сказала Валентина. — Это будет страшно, да?
— Нет, мы постараемся, чтобы было нестрашно, — сухо возразила Анна. И ей сразу представилось, с каким ожесточением говорит о ее проекте Ветлугин. — Все построено на строгом расчете.
Теперь она стала скрытнее, сдержаннее и не могла делиться с Валентиной тем, что так волновало ее; развал в работе, взыскание по партийной линии, мерещившиеся в трудные минуты, были бы для нее тяжким приговором.
Левой, правой!
Левой, правой!
Барабан уже дырявый… —
кричала Маринка, бегая со своими приятелями вокруг трухлявого пня. Потом Юрка сказал что-то о букашках, и все трое стали раскапывать пень.
— Моему сыну уже исполнилось бы шесть лет. Он рос славный, смуглый, румяненький. — Валентина помолчала и с тоской добавила: — У него были такие большие руки! — Она опять умолкла, глядя на игравших детей, потом тихо заговорила, оживленно и лихорадочно светя глазами: — Вы знаете, однажды в детстве я отказалась петь на елке. Мать пошла за мной в другую комнату. Отчим тоже пришел — грузный, красивый, пьяный. Он стал издеваться над нами обеими, и тогда мать (я никогда не забуду этого!)… она заплакала, ударила меня, схватила одной рукой за рот и щеки, другой стала душить. — Яркие краски в лице Валентины поблекли, омраченные воспоминанием синие глаза погасли и сузились. — С тех пор у меня осталась только отчужденность к матери. Но когда родился ребенок, я смягчилась и многое простила ей. Ведь нас у нее было двое от первого брака… Мой муж тоже не любил детей… маленьких особенно, но даже он гордился сыном. Правда! Это был такой славный ребенок!
— Вы… разошлись?
— Да. Он ужасно грубо и пошло ревновал, а сам позволял себе все, требовал, чтобы я бросила работу, оскорблял меня на каждом шагу. Я слишком остро все переживала, и мы расстались.
— А ребенок? — напомнила Анна, проникаясь живым участием.
— Умер от скарлатины.
— Бедная, — прошептала Анна, кладя руку на ее плечо. Я тоже схоронила первого ребенка, знаю, как это тяжело. А у вас вся семья развалилась… С ума сойти можно!
— Нет! — сказала Валентина со странной улыбкой. — Нам только кажется, что мы с ума сойдем, а приходит горе, и все переносишь. Только остается в душе провал… пустота, в которую боишься потом заглянуть, как в заброшенный колодец.
6
Барак Чулкова стоял среди мелколистных кустов березового ерника. Раскиданное по кустам, сохло на ветру белье рабочих, застиранное до серости.
— В тайге и так случается, что безо всякой стирки с плеч сползет, — сказал по этому поводу разведчик у костра за бараком.
И пошел разговор о трудных переходах по тайге, об открытиях и временах золотых лихорадок. Чем тяжелее были испытания, тем с большей приятностью вспоминали о них.
Разведчик Моряк, придерживая подбородком задранную рубаху, показывал сизые рубцы, стянувшие кожу на груди. В сумерках, при неровном свете костра, выпуклая грудь его казалась татуированной.
— Что это у тебя? — спросил подошедший с Чуйковым Андрей.
— На пороге садануло, когда я возвращался с Учурской экспедиции в горах Бонах на реке Альгаме. Разбился плотик, и так водой меня шарахнуло, как из пушки. Наглотался вволю. Выловили ниже порога красивого: кожа и рубаха лохмотьями висели, и вето чушку себе расквасил. Носом-то уж об другой камень хлобыстнуло.
— А со мной такой был случай…. — перебил колоритную речь Моряка другой разведчик, скрытый белыми клубами дыма, отгонявшими полчища комаров.
— Теперь начнут вспоминать! — сказал Чулков Андрею, тоже примащиваясь к костру: идти в барак засветло не хотелось. — В Бонах я сам бывал, когда ходил с поисковой партией. Богатейшие места — что пушнины, что руды! Да приступу нет. Мраморные скалы — глаз не оторвешь. Козы — за каждым камнем. Горные бараны пуда по четыре весом, одни рожищи фунтов на пятнадцать… Такая туша тяжелая, а ведь на полном скаку замрет над обрывом. Только бы самую малость зацепиться копытцами. Постоит, прицелится, да как махнет вниз, на ту сторону ущелья. И пошел сигать со скалы на скалу. Остановится, оглянется — и опять летит! Завидно даже. Ну куда я против него: чуть оступись, и готов…
— На скалах, правда, завидно, — сказал Андрей, улыбаясь, — особенно когда повиснешь между небом и землей.
— Так-эдак! — нескладно, но горячо подхватил Чулков и, в свою очередь, подогретый воспоминаниями, засучил рукав, показывая сбитый когда-то локоть. — Повисишь, да и сорвешься… Вот, сажен десять проехал на локтях и коленках, да с вывихнутой ногой…
Андрей сам мог рассказать немало, но он был задумчив и молча присматривался к своим людям. Каждого из них отметила дикая природа, с которой они сталкивались в течение долгих лет. Давний спор между ними и ею продолжался, не ослабевая, а ожесточаясь с годами. Пустынная земля как будто сознательно выживала пришельцев, пугала их зверями, засыпала им путь двухметровыми сугробами, превращавшимися по весне в жидкую кашу, изматывала бездорожьем, а они все переносили: тонули и выплывали, плутали среди гор, вязли в болотах, голодали, но, едва отдохнув, принимались за то же. И они еще любили ее — эту суровую землю!
Рассеянно слушая чей-то рассказ об открытии золота на Алдане, когда старательская вольница совершала сорокадневные голодные и холодные переходы по тайге, Подосенов припоминал события прошедшего дня.
Его вызвал со Светлого Чулков, обрадованный рудной жилкой, вскрытой в одной из канав. Жилка вправду оказалась интересной. И хотя Долгая гора уже не раз обманывала ожидания Чулкова и Андрея, открытие обнадежило их. Чтобы дополнительно разведать жилу на глубине, на канаве, как и прежде в таких случаях, заложили шурф.
— В третий раз будем пробивать, — со вздохом обратился Андрей к Чулкову, прерывая его новый рассказ, тоже из алданской эпопеи.
— В этот раз не ошибемся, — ответил Чулков, сразу проникаясь тревогой главного геолога.
— Послезавтра картина станет ясной, — сказал Андрей, представляя себе сеть земляных работ на горе.
— Не раньше, Андрей Никитич, а может, и затянется дело: скала ведь сплошная — подрывать придется.
— Дольше ждали…
— У меня предложеньице есть, — тихо заговорил Чулков, придвигаясь поближе, — я не хотел все сразу… Объявился здесь один из бывалых старателей-золотничков, говорит, что амбарчик знает. Верст за тридцать.
— Километров, товарищ Чулков! — весело поправил Андрей. — Когда я вас отучу от старинки? Значит, амбарчик открыт!.. И надежный человек?
— Кремень!
— Ну-ка, давай его сюда.
«Кремень» оказался мужчиной лет сорока восьми, с шершавой бородкой, с русыми патлами, торчавшими из-под войлочной шляпы. Сбористые шаровары его, спадавшие пузырями на коричневые краги, были сшиты не из темного трико или молескина, именуемого таежниками то ли за крепость, то ли за черный лоск чертовой кожей, а из светлой бумазеи с мелкими букетами синих и красных цветов. Поверх распоясанной рубахи накинута старая, чудом державшаяся на одном плече вытертая до плешин меховая дошка.
Он был крепко навеселе, но глубоко посаженные глазки его горели бойко и ярко, как у медвежонка.