— Тут не через епископа узнавать надо, а в милицию заявить.
— Я сейчас же пойду в Нахаловку. Я им все выскажу, — не могла успокоиться Лиза. — Пропал, исчез свой, родной человек, а они, как дворяне, оскорбленные за честь рода, даже не потрудились узнать, что произошло!
57
После обеда Алибий Джангильдин снова стал просить Коростелева дать ему партийных агитаторов.
— Трудно моему другу Амангельды Иманову работать в Тургае. В аулах баи давят на Советы, где засели меньшевики, и в помощь им своих людей везде подставляют. Они самых отъявленных националистов и фанатиков протаскивают, которым все равно, что кадеты, что большевики. Политика у них одна: поднести бы эмиру бухарскому русские головы на пиках. А народ наш неграмотный, темный и после казачьих карательных экспедиций запуган.
Александр Коростелев начал было отговариваться собственными трудностями, но устыдился своего местничества и обещал Алибию необходимую помощь.
Потом, сдвинувшись в тесный круг, стали обсуждать общие задачи.
Из приглушенных речей нет-нет да и вырывались слова: «юнкера», «отряды», «военный руководитель», и Наталья Кондратьевна, подававшая чай, хмурила брови, щурилась настороженно: видно, опять что-то грозное надвигается, да и можно ли ожидать хорошего после июльского расстрела в Петрограде?
Лиза убежала в Нахаловку. История с Фросей больно царапнула и сердце много пережившей Натальи Кондратьевны: конечно, права Лиза — давно надо было Наследовым поднять шумиху.
Зашла Соня Бажанова, статная, яркая. Весело поздоровалась с Натальей Кондратьевной, с мужчинами, зорким, запоминающим взглядом окинула Цвиллинга.
— Девушки, цветочки наши лазоревые, — пошутил Левашов. — Вы на нас, грешных, только так и смотрите: этот в доску свой, а того еще в трех водах мыть, в четырех щелоках кипятить.
— На том воспитаны, — в тон ему ответила Соня. — Берем пример с нашего руководства.
«Руководство» — председатель Совета Александр Коростелев одобрительно смотрел на нее, но такое спокойное дружелюбие выражало его энергичное лицо, что мать невольно вздохнула: «Видно, не скоро дождусь я внуков и от Сашеньки! Девушки-то какие славные приходят, а у него одно на уме — собрания да споры с разными горлопанами. И Горушка сколько бился из-за рабочей потребиловки, последнее здоровье тратил. Раньше мы понятия не имели, чтобы всякие бумаги да газетки прятать, с государством бороться. А их за это то и дело, как разбойников, в тюрьму».
58
Георгия, своего старшего, мать особенно уважала, советовалась с ним по всем делам и… жалела: «Рассудительный, лицом пригож, росту хорошего, но вот сердечко мучает…»
Собрав пустые стаканы, она ушла на кухню, но, заслышав шаги Сони, выглянула в прихожую:
— Уже нагостилась?
— Иду в Нахаловку, к Заварухину.
— Может, Лизоньку встретишь. У Нас ледовых она. Вместе в город вернулись бы. Чего по пустырям в одиночку бегать? Умыкнули ведь дочку-то у Ефима Наследова! Ямы возле кирпичных заводов такие — днем проходишь — душа замирает.
— Не беспокойтесь: я зайду за ней.
Голос у Сони напевный, ласковый. Со своим открытым, чисто русским лицом и здоровым румянцем, она особенно по душе Наталье Кондратьевне. С радостью приняла бы ее в дом. Но что будешь делать, если помешалась молодежь на одной политике!
— Вся эта шушера обвиняет нас в стремлении захватить власть против воли народа, — говорил в столовой Кобозев. — Но кто для них народ? Кулаки, созданные благословляемой ими столыпинской реформой, лавочники, идущие с хоругвями громить евреев. Трудящиеся люди интересуют их только как быдло, с которого можно семь шкур содрать. Сегодня Барановский и Семенов-Булкин ратуют за Учредительное собрание, а завтра на этом собрании заодно с монархистами потребуют возродить Думу. Потребуют обязательно! Скажи, Алибий, что хочет твой народ?
— Он хочет мира и сытой жизни. О большем пока не помышляет, потому что понятия не имеет даже о таких простых вещах, как баня, белье, светлое жилище. Чабаны в степях живут при байских отарах наравне с собаками, только урывают кости пожирнее. — В голосе Алибия прозвучала горечь. — Сытый живот — вот пока предел стремлений киргиза. Единственное, что украшает его жизнь, — привязанность к родным степям да еще песни — все то, что было и тысячу лет назад. Только тогда наших степняков грабили и убивали враждебные племена, а теперь целые аулы сжигают и сравнивают с землей карательные казачьи отряды. Угоняют скот, забирают одежду. Казаки, возвращаясь в станицы, нагружаются так, что их на лошадях не видно.
— Не бунтуй! — тоже с горькой усмешкой сказал Левашов.
— Но разве это бунт, когда пастухи отказываются строить военные укрепления? Зачем война с немцем народу, который находится в первобытном состоянии?
— Война, ясно, не нужна. Но вот либералы спрашивают, зачем ему революция, — хитро прищурясь, поддел Цвиллинг.
— Ты думаешь, либералы сами не знают зачем? Пролетарская революция, о которой мой народ имеет совсем слабое представление, необходима ему, как вольный воздух родившемуся в тюрьме. Он может и не знать, что такое воля. Но если я, не спрашивая его согласия, распахну окно и разломаю двери тюрьмы… Нет, ты сам ответь: что он мне скажет тогда?
Цвиллинг, в свои двадцать шесть лет не раз побывавший в лапах жандармов и вдоволь насидевшийся в тюрьмах, крепко обнял худощавого Джангильдина:
— Народ, выпущенный на волю, скажет тебе: спасибо, дорогой друг Алибий! Да, товарищи, нет иной силы, кроме партии большевиков, которая могла бы вывести страну из тупика. Все противоречия предельно обострены, а решения никто не дает. На первой очереди вопрос о мире. Максим Горький называет войну самоубийством Европы. Он пишет: «Когда подумаешь об этом, холодное отчаяние сжимает сердце и хочется бешено крикнуть людям: несчастные, пожалейте себя!» А враги нашей партии требуют продолжения войны, не считаясь ни с чем. Они будто не замечают того, что народ смертельно устал, что наш лозунг «Долой войну!» находит все больше откликов в сердцах. Когда они спохватятся, будет поздно: мы их выкинем на свалку истории с Временным правительством.
59
Костя Туранин молча отвернулся. Пальцы его смуглых рук, лежавших на коленях, задрожали, и он, почувствовав это, сжал их в кулаки, но вид у него был далеко не воинственный.
— Что же можно сделать? — тревожно-вопрошающие глаза Мити, удивительно похожие на глаза пропавшей сестренки, уставились в сердито нахмуренное лицо Лизы. — Ведь он так и сказал нашим: «Все равно я увезу ее с собой». Значит, они заранее договорились. Разве он пришел бы к нам без ее согласия? Татарин хотел и Вирку увезти, но, видно, этот… Фросин ухажер, а может, дружок его, все-таки из порядочных: прямо из зубов у Бахтияра ее вырвал.
Митя, по сравнению с Костей выглядевший богатырем, сидел босой и, стесняясь Лизы, старался спрятать под скамейку большие ноги в затрепанных штанинах.
Наблюдая исподтишка за его стараниями, Лиза с трудом подавила улыбку и строго свела брови:
— Вы — кадровые рабочие, а ведете себя, как… как обыватели, одержимые буржуазными предрассудками. — Она снова покосилась на босые ноги Мити и кулаки Кости. — Вы меня извините, но я не могу относиться равнодушно… Фрося так хотела работать, Александр Алексеевич говорил, что она очень трудолюбива. Мы решили записать ее в отряд красных сестер, как только получим задание… — Вспыхнув оттого, что проговорилась, Лиза добавила еще строже: — Ведь вы не знаете, вышла ли она замуж за этого казака. Александр Алексеевич просил, чтобы ваша маманя зашла к нему в Совет. Может быть, по церковным книгам узнают. Но если офицер на ней не женился? Тогда где ее искать?
Лиза недавно прочла в газете статью Брешко-Брешковекой о белых рабынях, но не могла же она говорить о публичных домах с молодыми ребятами! А они, — хотя и имели некоторое представление о подспудной, разнузданной жизни города, — и не думали искать свою Фросю в бардаках: чистой и гордой осталась она для них.