Литмир - Электронная Библиотека

Малахитовый зал сиял хрусталем люстр, позолотой богатой лепки, облицовкой стен и каминов, горевшей переливчатыми зелеными огнями. Тяжелые шелковые драпировки на окнах опущены. Лихорадочный Петроград спал вполглаза. В грязи и во вшах перемогались в бредовом полузабытьи солдаты на фронте. Неспокойно спали сто шестьдесят миллионов полуголодных, холодных, осиротевших и просто выбитых из колеи жителей государства Российского. А здесь, в роскошном зале, собралось сто двадцать ответственных персон решать судьбу России — создать власть для нее. Страшно становилось Александру Дутову от одной мысли об исполинской стране, доведенной до разрухи. Жутко было ему в глухую ночную пору ходить по великолепным палатам, где словно витали тени человека, считавшегося помазанником божиим, всегда внушавшего верноподданнический трепет. Еще возвышались в спальнях пышно убранные кровати, в столовых, гостиных, приемных залах стояла редкостная мебель, как бы хранившая прикосновения царственных особ, и лежали драгоценные ковры, по которым ступали эти богочеловеки. Но вдруг их закружил Распутин — буйный мужик в сапогах и широкой русской рубахе, и вымело их бурей революции из роскошных чертогов.

От безлюдья опустевшего дворца Дутову делалось холодно. Но стоило вспомнить о большевиках и Ленине — сразу кидало в жар. По всему Петрограду рыщут сотни ищеек — бывших жандармов и городовых, — разыскивая следы исчезнувшего Ленина, и не могут найти. Однако везде ощущается его незримое присутствие. Большевиков преследуют, арестовывают, а их становится больше и больше, и с каждым днем крепче, грознее смыкаются ряды рабочих. От этого тоже становилось страшно, хотя Дутов не принадлежал к породе робких людей.

После круговорота встреч в зале и обмена приветствиями начались выступления. Остро ощущая свое одиночество среди толпы собравшихся, Дутов с негодованием слушал речи, полные трагизма и обреченности.

«Вот так князья и бояре устраивали драки, когда Русь истекала кровью, и вместо борьбы с врагом раздирали в клочья ее одежды и выдирали друг другу бороды, — сокрушенно думал Дутов. — Все вошли в раж дележа власти».

Хотят править кадеты, преданные Лавру Корнилову, которого они и казаки превозносили как народного героя. Эсеры, подстрекаемые Савинковым, предлагают кандидатуру Керенского. Меньшевики требуют старшинства, а сами пятятся, словно раки, и всех стараются утянуть за собой. Ночь проходит, на западе бухают пушки, голодная страна спит. А тут говорят, говорят, говорят… Кто же сможет вывести Россию из тупика?

Дутов кашлянул, вытер платком вспотевший затылок и короткую шею и подумал: «А если бы сейчас явился в парадный зал из своих покоев свергнутый император?.. Но что бы он смог — невзрачный человечек, тоже в мундире подполковника, пустые глаза, речи избалованного недоросля», — и Дутов отвернулся от вызванного призрака с тоскливым чувством: не та фигура. Тяжелый камень, привязанный на шею тонущей матери-России, — вот во что превратился ее последний монарх, которого Временное правительство решило отправить из Царского Села в захолустный Тобольск.

Керенский на совещании отсутствовал. Следуя примеру Бориса Годунова в Смутное время, он подал в отставку и теперь ждал решения совещания, которому предъявил свои категорические требования. Хотел, чтобы его попросили главенствовать.

На столе президиума лежали телеграммы генерала Корнилова со знаменитыми пунктами условий, на которых он мог бы принять звание верховного главнокомандующего. Корнилов уже ввел опять смертную казнь на фронте и требовал введения ее в тылу, требовал милитаризации железных дорог, беспощадной расправы с революцией, введения буржуазно-помещичьей диктатуры.

Корнилов требовал, а ответа ему дать никто не мог, ибо в России в этот момент не было твердой власти.

Дутов, всей душой сочувствовавший Корнилову и его требованиям, знал, что Керенский, который сам был вдохновителем этой программы, открыто поддерживать ее не решится, даже получив всю полноту власти, потому что боится нового революционного взрыва.

«Что делать? Что делать? — лихорадочно билось в мозгу Дутова, хотя внешне он казался спокойным, как каменная глыба. — Армии бегут, фронт гнется, и нет той руки, которая предотвратила бы катастрофу».

Только в пять часов утра по настоянию кадетов было решено передать власть без всяких оговорок Александру Керенскому и поручить ему составление кабинета.

Стояло зябкое туманное утро. Низко нависли тучи, мелкая морось сеялась на Неву, на словно свинцовую набережную и автомобили, ожидавшие у парадного подъезда. А Дутову казалось, будто сама природа плачет над опустевшим дворцом, откуда улетела гордая когтистая птица, украшавшая герб трехсотлетней царской династии. С трудом удерживая нервную дрожь, полковник забился в угол машины, устало смежил тяжелые, набрякшие веки: не было у него веры в то, что будет толк из ночной говорильни, вымотавшей душу, не было надежды на избранного властителя.

* * *

Жара, стоявшая в спертом воздухе, изнуряла, а когда открывались окна, встречный ветер забрасывал к пассажирам переполненного вагона гарь и дым паровоза. Пыль неслась над поездом с заброшенных полей, как бурые облака, хрустела на зубах, сушила горло.

Самуилу Цвиллингу страшно хотелось пить. Ощущение жажды, вызванное жарой и лихорадочно-напряженным состоянием, в котором он находился дома, в Челябинске, и после проводов на перроне, преследовало его даже в коротком полусне, когда он умудрялся вздремнуть, стоя между багажом матерой мешочницы и двумя матросами с тихоокеанских кораблей.

Место на средней полке, забронированное для него железнодорожниками вокзала, Цвиллинг сразу, едва тронулся поезд, уступил старушке с двумя малыми ребятами, и вот уже сутки ехал стоя, осуждая мысленно толстую тетку, занявшую своими баулами и мешками большую часть нижней полки. Задремав, он иногда наваливался на них сухощавым стройным телом.

«Нет на вас пропасти! — думала спекулянтка, косясь то на Самуила, то на матросов, тоже сморенных сном и припадавших к ее багажу, но скандалить с ними опасалась, тем более что они даже не поинтересовались: куда она везет столько груза? — Едуть и едуть, и каждый из себя какого-то гражданина корчить. — Поглядывая на Цвиллинга, внешне совсем юного, с остриженной по-солдатски головой и тонкой шеей, она не могла взять в толк, что это за человек. — Видать, из начальников, — как давеча в вагон-то его впихивали, старались. Ишь проклят! Опять навалился, а в мешке-то сало да масло и так, поди-ка, растопилось».

— Баб! Дай хлебца! Хоть корочку! — захныкал на полке малыш, выглядывая, как тощий котенок, из-за плеча бабки.

— Нишкни, малец! Ужо приедем к деду. У яво пасека. Медом угостит.

— Не хочу меду-у! Дай хлебца-а!

«И то! — мешочница усмехнулась. — Малец твой, поди-ка, не знает, какой он, мед-то!» В ее мешках был хлеб, но она скорее отрезала бы себе руку, чем подала бы кусок чужому ребенку. Белый свет велик, всех не обогреешь!

Поэтому она и на Цвиллинга, уступившего даром место незнакомой старухе с ребятишками, смотрела с насмешкой.

А Цвиллинг, за свою недолгую, но трудную жизнь привыкший обходиться без удобств, чуть вздремнув, уже зорко поглядывал вокруг, прислушивался к разговорам. Кого тут только не было: бранчливые и пронырливые мешочники, солдаты, обросшие до глаз мужики, инвалиды войны, помятые интеллигенты, изнемогающие от недовольства жизнью, казаки в лихо заломленных фуражках.

— Ищут яво, Ленина-то, по всей Расее. Большая, дескать, награда будет дадена за поимку, — говорил неказистый мужичонка в белой домотканой рубахе, вертя по сторонам козлиной бородкой.

— «Ищут яво!» — язвительно передразнил оренбургский пожилой хорунжий с голубыми, как и его погоны, глазами. — Вот от этого самого, от всеобщей проникновенности в политику, и произошел крах наступленья на фронте. Монолитность нарушена!

Мужичонка «кольнул» его издали острой бородкой и недоуменным взглядом:

— Скажет, язви тя, и не поймешь чего!

35
{"b":"203566","o":1}