Где-нибудь посредине улицы ставились обычные дровни. К головкам дровней на высоте поясницы привязывали брусок с тремя отверстиями, в которых крутились три деревянные ручки. На их рукоятки надевалась дощечка с отверстиями, благодаря которой можно крутить сразу все три ручки.
Держа клубок в корзине, пряжу протягивали далеко вдоль улицы, потом тянули ее обратно, и так продолжалось несколько раз. Чтобы пряжа не падала на землю, подставляли козлы, и она висела, напоминая телеграфные провода. Опытный крутильщик шел в другой конец, брал деревянную плашку с тремя выемками[31]. Ручки между тем начинали крутить по часовой стрелке. Все три бечевы скручивались одновременно и по мере скручивания сокращались. Наконец наступал такой момент, когда они, до предела скрученные, неминуемо должны были скручиваться между собой. Начиналось непосредственное витье веревки. На одном конце по команде старшего скручивали пряжу, а с другого конца осторожно вели плашку с тремя жгутами, которые свивались — уже против часовой стрелки — в один ровный прочный жгут. Дровни слегка волочились по траве либо подавались рывками.
Превращение льняной плоти в прочную длинную веревку (вервь, канат, ужище), сокращение пряжи по длине и соединение трех частей в одно целое, прочное и неразделимое, — все это происходило у всех на глазах и каждый раз вызывало удивление и интерес.
Готовую длиной метров на двести веревку рубили на части необходимой длины и, чтобы они не расплелись, по-морскому заделывали концы дратвой.
Нетолстые веревочки и бечевки мужики вили дома изо льна, для чего лен раздваивали и каждую прядку скручивали ладонью на колене. Когда пальцы левой руки разжимались, пряди скручивались в одно целое. Такие веревочки нужны были всюду: для мешочных завязок, к ткацким устройствам, для рыболовных снастей и т. д.
Для сапожников и рыболовов необходима была еще и крученая нить. Обычную тонкую нитку сдваивали, беря ее из двух клубков, лежащих в блюдце с водою. Пропускали эту двойную нить через жердочку под потолком, привязывали к концу специальной крутилки и начинали сучить. Сучильщик раскручивал веретено с горизонтальным маховичком и плавно то поднимал, то опускал его. Скрученная таким способом нить была очень прочна, впрочем, крепость зависела больше от качества льна.
Без веревки ни пахать, ни корчевать, ни строить невозможно.
Холстами и веревками платили когда-то дань. Расцвет же канатного ремесла падает на начало петровской деятельности, когда неукротимый, мудрый и взбалмошный царь решил посадить часть русской пехоты на корабли. В старинном полуматросском-полусолдатском распеве поется о том, как «вдруг настала перемена», как «буря море роздымает» и как закипела повсюду морская пена.
Гангутская битва положила начало славной истории русского военного флота. Но флот этот стоял прочно не только на морских реляциях и уставах. Без миллионов безвестных прядильщиц и смолокуров, без синих, напоминающих море льняных полос андреевский флаг не был бы овеян ветрами всех океанов и всех широт необъятной земли.
Об этом мало известно романтикам «алых парусов» и бесчисленных «бригантин».
ВЯЗКА РЫБОЛОВНЫХ СНАСТЕЙ
Воры пришли, хозяев забрали, а дом в окошки ушел.
Загадка
Никто не знает, из какой древности прикатилось к нам обыкновенное колесо. Никому не известно и то, сколько лет, веков и тысячелетий, из каких времен тянется в наши дни обычная нить. Но временной промежуток между рождением нити и ячеи был, вероятно, очень недолгим. Может быть, ячея и ткань появились одновременно, может, врозь, однако всем ясно, что и то и другое обязано своим появлением пряже. А возможно, впервые и ткань, и рыболовная ячея были сделаны из животного волоса? Тогда они должны предшествовать пряже. Гениальная простота ячеи (петля — узелок) во все времена кормила людей рыбой. Она же дала начало и женскому рукоделью.
Рыболовные снасти люди вязали испокон веку. Для рачительного земледельца это занятие, как и охота, не было обузой или простой забавой. Рыболовство на Севере всегда считалось добрым хозяйственным подспорьем. Эстетическое и эмоциональное начало в этом деле так прочно спаяно с утилитарным (хозяйственно-экономическим), что разделить, выделить два этих начала почти невозможно.
Неподдельное и самое тесное общение с природой (вернее, не общение, а слитность, которая сводит на нет ужас небытия, смерти, исчезновения), соперничество с природой, радость узнавания, риск, физическая закалка, какое-то странное самораскрытие и самоутверждение — все это и еще многое другое испытывают охотник и рыболов.
В предвкушении тех испытаний человек может стоически, целыми вечерами вязать сеть, добывать в глубоком снегу еловые колышки для вершей, сучить бесконечную льняную нить.
Инструмент вязальщика прост и бесхитростен. Это, во-первых, раздвоенный копыл наподобие женской прялки, во-вторых, берце, или берцо, — дощечка, от ширины которой зависит ширина ячеи и на которую вяжутся петли. Наконец, плоская можжевеловая игла с прорезью, куда наматывается нить.
Вязали дети и старики, подростки и здоровые бородатые мужики. Вязали в первое же выдавшееся свободное время, используя непогоду или межсезонье, устраивали даже посиделки с вязанием. Лишь уважающие себя женщины избегали такого вязания. Они смотрели на это занятие с почтением, но слегка насмешливо. А почему, будет понятно, если мы поближе познакомимся с чисто женским художественным творчеством, которое как бы завершает весь сложный и долгий путь льна — спутника женской судьбы. Конец — делу венец. Художественное тканье, плетенье, вязанье, вышивка венчают льняной цикл, выводя дело человеческих рук из временной годовой зависимости очень часто даже за пределы человеческой жизни.
НЕЗРИМЫЕ ЛАВИНКИ. Образ реки в народной поэзии так стоек, что с отмиранием одного жанра тотчас же поселяется в новом, рожденном тем или другим временем. Как и всякий иной, этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению. Впрочем, анализируй его сколько хочешь, разбирай по косточкам и объясняй сколько угодно — он не будет этому сопротивляться. Но и никогда не раскроется до конца, всегда оставит за собой право жить, не поддастся препарированию, удивляя своего потрошителя новыми безднами необъяснимого.
Он умрет тотчас после того, как станет понятным и объясненным, но, к счастью, такого не случится, потому что его нельзя до конца объяснить и понять рациональным коллективным умом. Образ жив, пока жива человеческая индивидуальность. Он, образ, страдает, когда его воспринимают или воспроизводят одинаково двое. А когда к этим двоим бездумно подключается еще и третий, художественному образу становится явно не по себе. От нетворческого и частого повторения он исчезает, оставляя вместо себя штамп.
Но какая же там одинаковость восприятия, если в народе есть мужчины и женщины, девушки и ребята, дети и старики, красивые и не очень, больные и здоровые, преуспевающие и терпящие лишения, ленивые, сильные и т. д. Если в природе все время происходят изменения: то тепло, то холод, то дождик, то снег, а жизнь стремительна, и вчерашний день так не похож на сегодняшний, и годы никогда не повторяют друг дружку.
Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами.
Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а там, где сегодня скрипит коростель, еще недавно завывала метель.
Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связующее ныне живущих с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды. Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему.
Образ дороги не менее полнокровен в народной поэзии.
А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго представить эмоциональное начало речкой, а рациональное — дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою природой, течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни насущной.