В самом деле, нам непонятны слова о сострадании как начале любви, о том, что к любви ведет Бог, о том, что Россия — монастырь, для которого нужно «умертвить всего себя для себя». Непонятны, потому что мы уже не знаем той любви, которая рождается из сострадания, потому что вопрос о Боге — кажется, «самый нелюбопытный вопрос в наши дни», как писал Мережковский, и потому что, для того, чтобы «умертвить себя», отречься от самого дорогого и личного, нужно знать, во имя чего это сделать. То и другое, и третье непонятно для «человека девятнадцатого века», о котором писал Гоголь, а тем более для человека двадцатого века, перед которым вырастает только «один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста»… «Черствее и черствее становится жизнь… Все глухо, могила повсюду» (Гоголь).
Или действительно непереступима черта, отделяющая интеллигенцию от России? Пока стоит такая застава, интеллигенция осуждена бродить, двигаться и вращаться в заколдованном круге; ей незачем отрекаться от себя, пока она не верит, что есть в таком отречении прямое жизненное требование. Не только отрекаться нельзя, но можно еще утверждать свои слабости — вплоть до слабости самоубийства. Что возражу я человеку, которого привели к самоубийству требования индивидуализма, демонизма, эстетики или, наконец, самое обыденное требование отчаянья и тоски, — если сам я люблю эстетику, индивидуализм и отчаянье, говоря короче, если я сам интеллигент? Если во мне самом нет ничего, что любил бы я больше, чем свою влюбленность индивидуалиста и свою тоску, которая, как тень, всегда и неотступно следует за такою влюбленностью?
Интеллигентных людей, спасающихся положительными началами науки, общественной деятельности, искусства, — все меньше; мы видим это и слышим об этом каждый день. Это естественно, с этим ничего не поделаешь. Требуется какое-то иное, высшее начало. Раз его нет, оно заменяется всяческим бунтом и буйством, начиная от вульгарного «богоборчества» декадентов и кончая неприметным и откровенным самоуничтожением — развратом, пьянством, самоубийством всех видов.
В народе нет ничего подобного. Человек, обрекающий себя на одно из перечисленных дел, тем самым выходит из стихии народной, становится интеллигентом по духу. Самой душе народной подобное дело до брезгливости противно. Если интеллигенция все более пропитывается «волею к смерти», то народ искони носит в себе «волю к жизни». Понятно, в таком случае, почему и неверующий бросается к народу, ищет в нем жизненных сил: просто — по инстинкту самосохранения; бросается и наталкивается на усмешку и молчание, на презрение и снисходительную жалость, на «недоступную черту»; а может быть, на нечто еще более страшное и неожиданное.
Гоголь и многие русские писатели любили представлять себе Россию как воплощение тишины и сна; но этот сон кончается; тишина сменяется отдаленным и возрастающим гулом, непохожим на смешанный городской гул.
Тот же Гоголь представлял себе Россию летящей тройкой. «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ». Но ответа нет, только «чудным звоном заливается колокольчик».
Тот гул, который возрастает так быстро, что с каждым годом мы слышим его ясней и ясней, и есть «чудный звон» колокольчика тройки. Что, если тройка, вокруг которой «гремит и становится ветром разорванный воздух», — летит прямо на нас? Бросаясь к народу, мы бросаемся прямо под ноги бешеной тройке, на верную гибель.
Отчего нас посещают все чаще два чувства: самозабвение восторга и самозабвение тоски, отчаянья, безразличия? Скоро иным чувствам не будет места. Не оттого ли, что вокруг уже господствует тьма? Каждый в этой тьме уже не чувствует другого, чувствует только себя одного. Можно уже представить себе, как бывает в страшных снах и кошмарах, что тьма происходит оттого, что над нами повисла косматая грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта.
Ноябрь 1908
Вопросы, вопросы и вопросы
1. Обновление Религиозно-философских собраний в Петербурге
В Петербурге возобновляются религиозно-философские собрания. Коренной недостаток прежних — «словесность», которая была отмечена в литературе и о которой между прочим писал и я, ровно год тому назад, на страницах «Золотого руна», — почувствован самими руководителями. Таким образом, религиозно-философское общество готовится к радикальной и коренной реформе. Вот что пишет об этой реформе Д. Философов:
«До сих пор общество несколько злоупотребляло изложениями индивидуальной веры отдельных лиц. Речи произносились больше по психологическим, индивидуальным мотивам, а не ради некоторого совместного действия, не ради достижения общей цели. Так дело продолжаться не должно, иначе общество рискует выродиться, может быть, в более яркую и интересную, чем другие многочисленные петербургские „говорильни“, но все-таки в говорильню.
Первый вопрос, на который надо ответить обществу, если оно хочет расти и развиваться, а не топтаться на месте, это вопрос о том, для кого оно хочет существовать, кому служить и на кого влиять.
Собрания 1901–1903 года обращались главным образом к церкви… Церковь не слушает больше так называемых представителей „нового религиозного сознания“… Религиозно-философскому обществу надо забыть свои распри с церковью, забыть свои вероисповедные разногласия и мужественно начать „миссию“ среди интеллигенции, твердо веруя, что последняя преисполнена воистину религиозным пафосом, что, может быть и бессознательно, она носит в сердце своем живого бога…
Конечно, общественность не есть прямая задача религиозно-философских собраний. Конечно, они должны обращаться не к воле, а к сознанию. Но тем не менее за каждым отвлеченным, самым метафизическим словом должно чувствоваться определенное отношение к общественности, к русской действительности. Иначе слова, как бы ни были они сами по себе талантливы, останутся словами, пылкие речи — эстетикой. А может быть, нигде голая словесность так не оскорбительна, как вокруг тем религиозных».
Предположим, что сбудется это желание, то есть весь центр религиозно-философского общества, хотя бы после неизбежной борьбы, устремится к одной точке, откровенно признается, что нет более смысла обращаться к церкви, которая ничего не отвечает, что никто больше не хочет «вариться в собственном соку», но что настала пора обратиться к обществу. Если в этом отношении дело окончится успехом, которого, конечно, надо желать, то это будет значить только, что руль корабля круто повернут. Но куда пойдет корабль, ждет ли его впереди мелководье, или подводные камни, или действительно просторное море, — это все еще далеко не известно.
Тут-то откроются (и дай бог, чтобы открылись) перед религиозно-философскими собраниями самые тревожные и коренные вопросы: прежде всего действительно ли интеллигенция «носит в сердце живого бога», то есть имеет ли твердые жизненные основы такая вера учредителей собраний? И если да, то та же ли эта «религия» и тот же ли «пафос», который одушевляет представителей «нового религиозного сознания»?
Для меня — это вопросы открытые. А раз они открыты, то я не застрахован ни от каких сомнений в этой области, способен принять к сведению и даже к сердцу все мнения, хотя бы и враждебные мне по духу. Ибо, должен признаться, я не могу считать себя «представителем нового религиозного сознания».
Быть может, еще прежде указанных мной вопросов возникнет еще один насущный вопрос — именно, когда говорят об «интеллигенции», то предполагают непременно нечто противоположное ей, «народ». Я думаю, что и невозможно не противополагать этих двух понятий, за которыми скрываются реальные величины, но есть люди, которые думают иначе, и с их мнениями я, не обладающий твердынею веры, должен так или иначе считаться.
Вот что пишет, например, Леонид Галич, по моему мнению, очень характерный интеллигент, и пишет с пафосом чисто интеллигентским: