Действительно просто. Но «простота» г-на Бурнакина не им началась, не им и кончится; она — удел всех малограмотных людей; идеи г-на Бурнакина принадлежат также не ему, а как раз тем, на кого он гневается. Что же остается на долю автора? Стиль провинциального репортера.
Не за свое дело берется г. Бурнакин.
Ноябрь 1909
Константин Шрейбер. Тихие кануны
Книга такая же, как ее обложка: на бледной синьке — неуклюжие линии со стеблем неправдоподобно зеленого цвета. Автор, написавший очень много о любви, о страсти, об измене, об утраченных и вновь найденных путях, по-видимому еще совсем мальчик, не знающий жизни, но уже испуганный ею.
Книга очень искренняя; так и хочешь говорить в ее пользу — никакой в ней нет рекламы, фанфаронства, вульгарности, никакого следа грязной пятерни, ставшего «книжным знаком» сотен книг последних лет. Однако в пользу автора сказать можно очень немного, а именно: у него есть один только хороший мотив — о мертвом ребенке и о мертвом Христе, и то этот мотив слишком часто повторяется. Остальные достоинства книги к поэзии уже не относятся.
Стихи как стихи — слабы. «Вольные» размеры не удаются, эпитеты не блещут новизной («безумная страсть», «светлая греза», «лучистое облако»), рифмы большей частью — банальны или неправильны. Автор назвал книгу «Канунами», а сам не умеет склонять этого слова: думает, что родительный падеж множественного числа — «канун» (как «именин»).
Мне не кажется, что из К. Шрейбера выйдет поэт, хотя он обладает чистой, чувствительной и возвышенной душой. Хочу пожелать ему трудного пути жизни, а не искусства. Своей литературой К. Шрейбер может надломить свою душу и убить волю, которой в книге и без того почти не чувствуется.
В конце книги автор обещает вторую: «Обретенные пути». Вот это уж совсем нехорошо!
Ноябрь 1909
Д.С. Мережковский. Собрание стихов (1883–1910)
Изд. «Просвещения», СПб.
Теперь, когда Мережковский прежних лет стал уже почти «классическим» писателем; когда уже не одно молодое поколение читает и перечитывает его историческую трилогию и исследование о Толстом и Достоевском; когда нынешний Мережковский ушел с головой в публицистику и проклинает искусство, — теперь именно трогательно прочесть эту небольшую книгу, где автор собрал все стихи, которым он «придает значение»; их очень немного: всего 49 лирических пиесок и 14 «легенд и поэм». Это — за двадцать семь лет.
Мережковский совершенно прав, когда откидывает большую часть своих произведений в стихах: они слабы; Мережковский всегда как будто стыдился поэта в самом себе; в его миросозерцании всегда и было и есть нечто средневековое; такова и диалектика его и поэзия; даже в ту пору, когда Мережковский любил «эллинство» (которое принимал несколько отвлеченно, по-майковски, как жизнерадостное и легкое, — еще по-«старинному», как думали до Ницше и до последних ученых исследований), он с каким-то суеверным страхом относился ко всему телесному, солнечному, не закутанному в грубые складки средневековых одежд. Он считал грехом явление Полигимнии, и в гимнах, ею же внушенных, замаливал грех.
Трепеща перед Музой, он любил ее; пафос его стихов — молитвенный; это молитвы об отпущении греха любви к поэзии. Он пел всегда — покаяние. Голос Музы его напоминает крик петуха. Кругом еще холодная ночь, все искажено мраком. Петух бьет крыльями и неудержимо, еще нестройно, кричит голосом, отвыкшим от крика.
…среди глубокой тьмы
Петуха ночное пенье,
Холод утра — это мы.
Декабрь 1910
Рецензии для литературно-театральной комиссии государственных театров (1917)
Пимен Карпов. Три чуда
Драма в пяти действиях
Козьма — верижник, бывший миллионер, тридцать лет назад закопал клад — свое золото, «ехидну», «тлен», бросил жену и ушел в пустыню с возлюбленным сыном своим Иоилем, оставив в миру другого своего сына — Александра Шеина. В драме и происходит столкновение главы сектантской общины Иоиля и сопутников его, «прозорливцев-светославцев», с «изыскателем древностей» Александром Шейным и сопутствующими ему сынами тьмы, сынами мира сего, бродягами и разбойниками, «жуликами московскими». Александр демонскою страстью приковывает к себе ненавидящую его жену Иоиля, Анну. Над кладом возникает братоубийственная рознь. Оба брата убиты. Драма оканчивается прославлением праведного.
Таков скелет драмы, дающий о ней представление самое поверхностное. Дело не в нем, а в том, что драма, которую автору лучше бы назвать действом, представляет из себя, как все, что до сих пор писал Пимен Карпов (статьи «Говор зорь», повествование «Пламень»), не литературу, не беллетристику, не драматургию, не рассуждение, а человеческий документ.
Подходить к драме с требованиями логики, с желанием найти равнодействующую «формы» и «содержания» и пр. было бы пустым занятием. С этой точки зрения многие страницы драмы, как и страницы повести, — сплошной бред: смесь превосходных русских слов и метких оборотов с яростной декадентщиной третьего сорта; смесь дрянной стилизации с верными и глубокими наблюдениями; взгляд автора — то скользнет по предмету, достойному внимания, с мужицким недоверием, с мужицкой скукой; то вдруг заблистает яростью, загорится пламенной сектантской верой и ищет проникнуть в суть вещей, найти ответ на все, о чем знала Голубиная Книга.
Говоря образно, можно бы сказать, что душа автора — курная, чадная изба, в которой бьется раненый голубь, не может найти выхода.
Исконная тема автора — «народ и интеллигенция», она проходит сквозь все, что он писал; пожалуй, о Карпове писали еще больше, чем сам он написал, писали люди самых разнообразных направлений, писали как-то взрывами, потом сразу все замолкли. Во всяком случае, надо сказать, что, как бы ни называлось то, над чем мучается Карпов, и то, для чего он ищет найти словесное выражение, есть нечто важное, большое и беспокойное; в истории культуры русской и русской литературы это займет не маленькое место, которого конем не объедешь и к которому с особенной болью приходится обращаться особенно в наши дни.
Возвращаясь к драме, приходится сказать, что она для сцены совершенно неприемлема. Может быть, какие-либо элементы ее могли бы стать достоянием театра будущего; но в целом она просто не существует.
А. Лукьянов. Родной очаг
Драма в четырех действиях
Коммерсант Сухов живет с женой, матерью жены и тремя детьми обыкновенной жизнью с обыкновенными доходами. Старшая дочь Надя собирается на курсы и притворяется нигилисткой, вторая дочь Зоя — нежная девушка-подросток, сын Сережа — шалопай и бездельник. Мать их — женщина в критическом возрасте, всю жизнь посвятившая мужу и детям.
Комиссионер Куров давно втерся в семью. К нему неравнодушна старшая дочь, а сам Сухов находится в связи с женой Курова, <…>, которая его, по-видимому, окрутила.
Куров постепенно вовлекает Сухова в свои мошеннические предприятия, заставляя его сначала невыгодно купить именье, а потом — оборудовать завод для выделки каких-то им, Куровым, изобретенных ключей для гаек всех размеров. Высосав у Сухова все деньги, Куров бросает и его и дочь его Надю, которую он соблазнил и с которой живет, обещая на ней жениться. В то же время жена Сухова, желая хоть на минуту узнать настоящее счастье, сходится с художником Зарницыным, давно влюбленным в нее, но не выносит угрызений совести и опять возвращается к больному и разоренному мужу.
В ту минуту, когда все мошенничества Курова обнаруживаются, дети собираются зажить своей самостоятельной жизнью, а родители — дотянуть как-нибудь свой век, Сухов застает сына своего Сережу на месте преступления: Сережа выкрадывает, по просьбе Курова, желающего спрятать концы в воду, из отцовского стола тот договор, который Куров когда-то заключил с Суховым.