– Кто это такая?
– Панночка из свиты княгини. Немало песенников увеселяют наш двор, но эта маленькая певунья всех милей княгине, и ничьих песен она не слушает так жадно, как ее.
– И не диво. Я думал, это ангел, не нагляжусь на нее. Как же ее зовут?
– Да разве вы не слыхали? Дануся. Отец ее Юранд из Спыхова, могущественный и храбрый комес[18], прославленный рыцарь, в бою он выступает впереди хоругви.
– Экая краса невиданная!
– Любят ее все и за песни, и за красу.
– Кто ж ее рыцарь?
– Да она ведь еще совсем дитя.
Дануся снова затянула песенку, и разговор оборвался. Збышко глядел сбоку на ее светлые волосы, на приподнятую головку, на полузакрытые глаза, на всю ее фигурку, залитую огнями восковых свечей и лунным сиянием, лившимся в растворенные окна, – и все больше и больше дивился. Ему казалось, что он уже где-то видел ее, он только не помнил – во сне ли или где-то в Кракове на окне костела.
И, снова тихонько толкнув придворного, он спросил у него, понизив голос:
– Так она из вашего двора?
– Мать Дануси приехала из Литвы с княгиней Анной Данутой, та выдала ее тут за графа Юранда из Спыхова. Красавица она была и знатного рода, княгиня любила ее больше всех своих придворных панн, да и она любила княгиню. Потому и дочку назвала Анной Данутой. Но пять лет назад, когда немцы под Злоторыей[19] напали на наш двор, она умерла со страху. Княгиня взяла тогда девочку – и с той поры воспитывает ее. Отец тоже часто наезжает ко двору и радуется, видя, что девочка его здорова и окружена любовью. Но только как ни взглянет он на нее, так всякий раз слезами и обольется, вспомнив свою покойницу, а вернувшись домой, мстит немцам за тяжкую обиду. Так любил он жену, как никто во всей Мазовии своей жены не любил, – и тьму немцев он за нее уже перебил.
У Збышка мгновенно зажглись глаза и жилы вздулись на лбу.
– Так немцы убили ее мать? – спросил он.
– И убили и не убили. Сама она померла со страху. Пять лет назад был мир, никто про войну не думал, все жили спокойно. Без войска, с одной только свитой, как всегда в мирное время, князь поехал в Злоторыю строить башню. И тут, не объявляя войны, без всякого повода, вторглись в наш край предатели-немцы… Позабыв страх Божий и все благодеяния, оказанные им предками князя, они привязали его к коню и угнали в неволю, а людей поубивали. Долго томился князь в неволе у немцев, только когда король Владислав пригрозил им войною, страх объял их, и они отпустили князя. Но во время набега скончалась мать Дануси, со страху подкатило у нее к самому сердцу и так сдавило в горле, что она померла.
– А вы, пан рыцарь, были при этом? Скажите, как вас зовут, а то я позабыл.
– Зовут меня Миколай из Длуголяса, а прозвище мое Обух. Я был во время набега. Видал, как один немец с павлиньими перьями на шлеме хотел привязать мать Дануси к седлу и как она на глазах у него побелела на веревке как полотно. Меня самого алебардой рубанули, вот и шрам остался.
С этими словами он показал глубокий шрам на голове, который тянулся из-под волос до самой брови.
На минуту воцарилось молчание. Збышко снова вперил взор в Данусю.
– Так вы говорите, – спросил он, помедлив, – у нее нет рыцаря?
Однако ответа он не дождался, так как в это мгновение песня оборвалась. Один из песенников, толстый парень, поднялся вдруг с лавки, и она качнулась набок. Дануся, пошатнувшись, взмахнула ручонками, но упасть или соскочить с лавки не успела – Збышко ринулся, как лев, и подхватил ее на руки.
Княгиня в первую минуту вскрикнула от страха, но потом весело рассмеялась.
– Вот и рыцарь Данусе! – воскликнула она. – Подойди, рыцарь молодой, и отдай нам милую нашу певунью!
– Ловко он ее подхватил! – послышались возгласы среди придворных.
Збышко направился к княгине, прижимая к груди Данусю, которая обняла его одной рукой за шею, а другую подняла с лютней вверх, чтобы не раздавить свой инструмент. Все еще испуганное лицо ее озарилось улыбкой. Приблизившись к княгине, юноша опустил перед нею Данусю на пол, а сам преклонил колено и, подняв голову, с удивительной для его лет смелостью сказал:
– Быть по-вашему, милостивейшая княгиня! Пора этой прекрасной панне иметь своего рыцаря, пора и мне иметь свою госпожу, красоту и добродетели которой я бы прославлял, потому, с вашего дозволения, я хочу дать обет этой панне и остаться ей верным до гроба.
Удивление изобразилось на лице княгини, однако не речь Збышка поразила ее, а внезапность всего происшедшего. Правда, рыцарские обеты в Польше не были в обычае, но Мазовия, лежавшая на немецком рубеже и часто видавшая рыцарей даже из дальних стран, знала этот обычай лучше, чем другие польские земли, и часто следовала ему. Княгиня слышала о нем еще при дворе своего великого отца, где все западные обычаи почитались законом и образцом для самых благородных воителей, поэтому в желании Збышка она не нашла ничего оскорбительного ни для себя, ни для Дануси. Она даже обрадовалась, что милая ее сердцу придворная начинает пленять сердца и взоры рыцарей.
– Данусенька, Данусенька, – обратилась она, повеселев, к девочке, – хочешь иметь своего рыцаря?
Дануся сперва три раза подпрыгнула в своих красных башмачках, встряхивая распущенными косами, а затем, обняв руками шею княгини, воскликнула с такой радостью, точно ей посулили забаву, дозволенную только взрослым:
– Хочу! Хочу! Хочу!..
У княгини от смеха слезы выступили на глазах; вместе с нею смеялась вся свита. Высвободившись наконец из объятий девочки, княгиня обратилась к Збышку:
– Ну что ж, давай, давай обет! В чем же ты ей клянешься?
Хотя все кругом смеялись, Збышко хранил непоколебимую серьезность и так же серьезно, не поднимаясь с колен, произнес:
– Клянусь по прибытии в Краков повесить щит на корчме с пергаментом, на котором монах-краснописец четко напишет, что панна Данута самая прекрасная и самая добродетельная из всех девиц, какие только живут во всех королевствах. А кто станет мне в том перечить, с тем клянусь драться до тех пор, пока сам не погибну или он не погибнет, а нет, так сдастся.
– Отлично! Видно, ты знаешь рыцарский обычай. А еще что?
– А еще… От пана Миколая из Длуголяса я узнал, что матушка панны Дануты испустила дух по вине немца с павлиньим гребнем на шлеме, потому я даю обет сорвать с немецких голов несколько таких павлиньих чупрунов и сложить их к ногам моей госпожи.
При этих словах княгиня перестала смеяться и спросила:
– Ты что, не на шутку даешь этот обет?
А Збышко ответил:
– Так, да поможет мне Господь Бог и Крест Святой; свой обет я повторю ксендзу в костеле.
– Похвально сражаться с лютым врагом нашего племени, но мне жаль тебя, ты молод и легко можешь погибнуть.
Но тут приблизился Мацько из Богданца, который, будучи человеком старозаветным, только пожимал плечами, слушая княгиню и Збышка, но сейчас счел уместным вмешаться:
– Не тревожьтесь о том, милостивейшая пани! В битве смерть может настигнуть всякого, а для шляхтича, стар ли он, молод ли, сложить голову в бою – это славная смерть. И не в диковинку война моему хлопцу; хоть и юн он годами, а не раз уж довелось ему биться и конному и пешему, и на копьях и на секирах, и на длинных и на коротких мечах, и со щитом и без щита. Новый это обычай, чтобы рыцарь давал обет девушке, которая пришлась ему по сердцу; но я не стану корить Збышка за то, что он посулил своей госпоже павлиньи чупруны. Лупил он уже немцев, пусть еще их взлупит, а что проломит при том несколько голов, так это только послужит к вящей его славе.
– Да, я вижу, что он не робкого десятка, – сказала княгиня.
Потом она обратилась к Данусе:
– Садись-ка на мое место, ты сегодня у нас первая особа, только не смейся, нехорошо.
Дануся села на место княгини; она хотела казаться серьезной, но голубые глазки ее смеялись коленопреклоненному Збышку, и она не могла удержаться, чтобы от радости не болтать ножками.