— Я с ним знаком и готов это сделать, — вызвался Ян Скшетуский.
— Ладно, — ответил Чарнецкий, — чем именитее, тем лучше…
Заглоба повернулся к Володыёвскому и прошептал:
— Гляди, уже и в нос говорить начал, видать, сильно не в духе.
Дело в том, что у Чарнецкого было серебряное нёбо; много лет назад, в битве под Бушей, пуля повредила ему гортань. С тех пор, стоило ему заволноваться, расстроиться или рассердиться, голос его начинал звучать резко и гнусаво.
Внезапно он обратился к Заглобе:
— А может, и ты, пан Заглоба, поедешь с паном Скшетуским?
— Охотно, — согласился старый рыцарь. — Уж чего я не добьюсь, того никто не добьется. Да и ехать к особе столь высокого рода пристойнее вдвоем.
Чарнецкий поджал губы, дернул себя за бороду и сказал как бы про себя:
— Высокого рода… высокого рода…
— Этого у пана Любомирского никто не отнимет, — заметил Заглоба. А Чарнецкий нахмурил брови:
— Высока одна лишь Речь Посполитая, и перед ней все мы равно ничтожны, а кто об этом позабыл, тому в пекле место!
Все умолкли, потрясенные силой его слов, и лишь спустя некоторое время Заглоба проговорил:
— Насчет Речи Посполитой верно сказано.
— Я вон тоже не откупом и не подкупом добыл себе славу и богатство, а в честном бою с врагами, — продолжал Чарнецкий, — прежде враги мой были казаки, что горло мне прострелили, а теперь шведы, и либо я их прикончу, либо сам погибну, и да поможет мне бог!
— И мы поможем, крови своей не пожалеем! — воскликнул Поляновский.
Какое-то время Чарнецкий предавался горьким мыслям о тщеславии маршала, которое грозило помешать делу спасения родины; наконец он успокоился и сказал:
— Ну, пора писать письмо. Прошу вас обоих следовать за мною.
Ян Скшетуский и Заглоба пошли за ним, а спустя полчаса оседлали коней и поскакали в Радымно, где, по слухам, остановился пан Любомирский со своим войском.
— Послушай, Ян, — сказал Заглоба, щупая сумку, в которой лежало письмо Чарнецкого, — сделай милость, позволь мне самому поговорить с паном маршалом.
— А ты, отец, и в самом деле знаком с ним и учил его фехтованию?
— Э… просто так было сказано, чтобы язык к зубам не присох, — это от долгого молчания бывает. И знать я его не знал, и учить не учил. Что я, другого дела себе не нашел бы, как быть медвежатником да учить пана маршала на задних лапах ходить? Не в том суть. Я не видя, по одним людским толкам насквозь его прознал и куда захочу, туда и оборочу. Тебя же прошу об одном: не говори, что у меня есть письмо от Чарнецкого, даже не упоминай о нем, пока я сам не отдам.
— Как? Не выполнить порученного мне дела? В жизни со мной такого не бывало и не будет! Хотя бы пан Чарнецкий и простил меня, не сделаю я этого ни за какие блага на свете!
— Тогда я возьму саблю и подрежу твоему коню сухожилья, чтобы ты за мной не поспел. Видал ты когда-нибудь, чтоб не вышло задуманное мною? Скажи сам? Плохо тебя выручала Заглобина хитрость? И пана Михала? И твою Еленку? Да и всех вас разве не я вызволил из рук Радзивилла? Говорю тебе, от этого письма будет больше дурного, чем хорошего, ибо пан каштелян писал его в таком волнении, что три пера сломал. Наконец, решим так: скажешь о нем, коли мой план сорвется; тогда, даю слово, я сам его отдам, но не раньше.
— Лишь бы отдать, а когда — все равно.
— Ну и хорошо! А теперь вперед, дорога перед нами неблизкая!
Они пришпорили коней и пустили их вскачь. Долго ехать им не пришлось, так как сторожевые отряды Любомирского миновали уже не только Радымно, но и Ярослав, а сам маршал стоял в Ярославе, на прежней квартире шведского короля.
Они приехали, когда маршал обедал в обществе своих старших офицеров. Однако, услышав о прибытии послов, чьи имена гремели в те дни по всей Речи Посполитой, Любомирский велел немедля их впустить.
Взоры присутствующих обратились к ним; с особенным восхищением и любопытством все смотрели на Скшетуского, а маршал, любезно поздоровавшись с ними, первым делом спросил:
— Неужто предо мной тот славный рыцарь, что доставил королю письма из осажденного Збаража?
— Да, это я.
— Пошли мне бог побольше таких офицеров! Вот единственное, в чем я завидую пану Чарнецкому, хоть знаю, что и мои заслуги, сколь ни малы они, тоже не изгладятся из людской памяти.
— А я Заглоба! — громко произнес старый рыцарь, выступая вперед.
И окинул собравшихся горделивым взглядом, а маршал, стремившийся снискать всеобщее расположение, тотчас воскликнул:
— Кто же не знает мужа, который сразил Бурляя, вождя barbarorum[97], и взбунтовал Радзивилловы войска…
— И привел их пану Сапеге, а они, правду сказать, не его — меня выбрали полководцем, — добавил Заглоба.
— Как же это ты, милостивый пан, удостоясь столь высокой чести, отказался от нее и пошел на службу к Чарнецкому?
Заглоба незаметно подмигнул Скшетускому и ответил:
— Это ваш пример, ясновельможный пан маршал, учит меня, как и всю страну, отрекаться от личной выгоды и честолюбия ради общественного блага.
Любомирский покраснел от удовольствия, а Заглоба, подбоченившись, продолжал:
— Пан Чарнецкий прислал нас поклониться вашей милости от его имени и от имени всего его войска и доложить о славной победе, которую с божьего соизволения мы одержали над Каннебергом.
— Мы уже слышали об этом, — довольно сухо ответствовал маршал, в котором сразу шевельнулась зависть, — но поскольку перед нами очевидец, охотно послушаем еще раз.
Тут Заглоба принялся рассказывать, правда, несколько приукрашая истину, ибо силы Каннеберга в его рассказе разрослись до двух тысяч. Он не преминул упомянуть про Свено, про себя и про избиение рейтар на глазах у шведского короля, про обоз, который вместе с тремя сотнями гвардейцев попал в руки счастливых победителей, короче, по его словам выходило, что шведы понесли поражение, от которого им никогда не оправиться.
Все внимательно слушали его, слушал и пан маршал, но лицо его принимало все более мрачное и холодное выражение. Наконец он сказал:
— Пан Чарнецкий славный воин, не спорю, надеюсь только, что он не съест всех шведов сам, а и другим оставит хоть на закуску!
Заглоба ему на это:
— Ясновельможный пан маршал, эту победу одержал вовсе не Чарнецкий.
— А кто же?
— Любомирский!
Все чрезвычайно изумились. Маршал раскрыл рот, захлопал глазами и так воззрился на Заглобу, будто хотел спросить: «Да в своем ли ты, брат, уме?»
Но Заглоба ничуть не смутился, напротив, важно выпятил губы (это он перенял от Замойского) и продолжал:
— Я сам слышал, как пан Чарнецкий говорил перед строем: «То не наши сабли разят шведов, а имя Любомирского; едва, говорит, шведы прознали, что Любомирский близко, они так пали духом, что в каждом ратнике видят его солдата и идут под нож, точно овцы…»
Лицо маршала просветлело, словно озарилось лучами полуденного солнца.
— В самом деле? — вскричал он. — Неужто сам Чарнецкий это сказал?
— И это, и многое другое, только не знаю, прилично ли мне повторять, — ведь он говорил своим приближенным.
— Говори! Говори! Каждое слово Чарнецкого стоит того, чтобы его стократ повторить. Редкий он человек, я всегда это говорил.
Заглоба, прищурившись, смотрел на маршала и пробурчал в усы: «Крючок ты уже проглотил, ужо я тебя подсеку».
— Что, что? — спросил Любомирский.
— Да я говорю, что войско кричало «виват» в вашу честь, словно самому королю. А в Пшеворске, где мы целую ночь тормошили шведов, наши хоругви, все, как одна, шли на приступ с кличем. «Любомирский! Любомирский!» — и куда лучше это приносило плоды, чем всякие «алла!» или «бей, убивай!». Вот вам и свидетель — пан Скшетуский, тоже отличный солдат, который ни разу в жизни не солгал.
Маршал невольно взглянул на Скшетуского; тот покраснел до ушей и пробормотал что-то невразумительное.
Тут офицеры принялись во весь голос расхваливать послов:
— Глядите, как благородно поступил пан Чарнецкий, каких любезных рыцарей он прислал! Оба славные воины, а у одного просто мед из уст течет!