— Может, и так, — отвечал Поланецкий. — Я не из числа тех, кто, лежа кверху брюхом, с утра до вечера копается в себе, но все же нельзя на некоторые факты глаза закрывать.
— На какие факты?
— На такие, например, что вначале мое чувство к Марыне было иным. Надеюсь, оно снова станет прежним, к этому, кажется, идет. Женюсь я вопреки этим своим наблюдениям, закрываю на них глаза, но совсем откинуть их не могу.
— Ну что ж, дело твое.
— Но еще я считаю, что лучше пусть окна выходят на солнечную сторону, иначе в квартире будет холодно.
— Вот это ты хорошо сказал.
ГЛАВА XXIX
Зима между тем пошла на убыль, пост близился к концу, а тем самым приближался и срок свадьбы как Поланецкого, так и Машко. Приглашенный шафером Букацкий прислал Поланецкому письмо, в котором, между прочим, говорилось: «Выводить высшую творческую силу из естественного состояния абсолютного покоя и принуждать ее при помощи брака воплощаться в крикливое земное существо, которому потребна люлька и которое развлекается тем, что засовывает в рот большой палец ноги, преступно. Однако же, поскольку у вас топят лучше здешнего, я приеду».
И действительно, за неделю до праздников он приехал и привез в подарок Поланецкому искусно изукрашенный листок пергамента, вроде извещения о смерти, на котором под соответствующей эмблемой — песочными часами — значилось: «Станислав Поланецкий после продолжительной и тяжелой холостяцкой жизни…» и т. д.
Подарок понравился Поланецкому, и назавтра около полудня он понес его показать Марыне. У него совершенно вылетело из головы, что было воскресенье, и, заранее предвкушая, как приятно они проведут время до обеда, он был огорчен и разочарован, увидев Марыню в шляпе.
— Вы уходите? — спросил он.
— Я в костел. Сегодня ведь воскресенье.
— Верно! Как же это я забыл? А я думал, мы вместе посидим… Так было бы славно…
— А служба божия? — спросила она просто, подняв на него свои спокойные голубые глаза.
Поланецкий не придал ее словам особого значения, не предполагая, что в духовном перерождении, которое ему суждено будет пережить, они именно бесхитростностью своей окажут на него определенное действие.
— Служба божия, — повторил он машинально. — У меня есть время, пойдемте.
Марыня искренне обрадовалась.
— Чем я счастливей, тем сильнее верую, — призналась она по дороге.
— Это знак душевного здоровья, другие только в беде про бога вспоминают.
В костеле Поланецкому опять пришло на мысль то, о чем уже думалось ему в Вонторах, где в первое его посещение Кшеменя были они с Плавицким у обедни: «Философские учсния и школы проходят бесследно, а служба — службу правят по-прежнему». В этом было для него что-то необъяснимое. Тяжело пережив смерть Литки, он постоянно возвращался мыслями к этим загадочным вопросам. Стоило только оказаться на кладбище, в костеле или в иных каких-то обстоятельствах, не связанных прямо с повседневностью, как он задумывался о загробной жизни. И его поражало, что, несмотря на все философствование и сомнения, люди живут, словно заранее уверенные в этой будущей жизни. Как много делается во имя ее; сколько мелких эгоистических желаний подавляется, сколько воздвигнуто костелов, больниц, приютов, домов призрения в надежде, что за это воздастся на небесах.
Еще сильней его поразило соображение: ведь чтобы примириться с жизнью, надо сперва примириться со смертью, а без веры в какое-то загробное воздаяние возможно ли это? Когда же веришь, вопрос отпадает сам собой, будто его и не было. Живи себе и радуйся жизни. Ибо если так, чего еще желать? Впереди иное бытие, манящее хотя бы уже своей неведомостью, и надежда на это несет мир и покой. Пример тому Марыня. Из-за близорукости она низко склонялась над молитвенником, но, едва поднимала лицо, Поланецкий видел на нем такую безмятежность, отрешенность, просветленность — поистине ангельские. «Вот она счастлива и всегда будет счастлива, — говорил себе Поланецкий, — к тому же еще и умница; потому что, будь правда на противоположной стороне, исканье ее давало бы хоть какое-то удовлетворение, а так… Изводиться из-за неразрешимых загадок просто глупо».
Поланецкий не мог забыть выражения Марыниного лица и сказал на обратном пути:
— В костеле вы напомнили мне Фра Анджелико. У вас было такое безмятежное и счастливое выражение.
— А я и на самом деле счастлива. И знаете, почему? Потому что я сейчас лучше. Прежде я таила в сердце обиду и неприязнь и никакой надежды впереди, так было горько, даже вспомнить страшно! Говорят, несчастье облагораживает, но я, видно, не отношусь к таким избранным натурам. Не знаю, может, и облагораживает, но горечь, обида, озлобленность отравляют, как яд…
— А вы очень меня ненавидели?
— Очень. По целым дням только и думала о вас, — взглянув на него, ответила Марыня.
— В проницательности Машко не откажешь, — заметил Поланецкий. — Он сказал как-то: «Она не меня любит, а тебя ненавидит».
— Ой, да! Вот уж ненавидела…
За разговором они дошли до дома. Поланецкий не мог отказать себе в удовольствии показать Марыне пергамент. Но ей шутка не понравилась. Брак был освящен в ее представлении не только чувством, но и религией. «Такими вещами не шутят», — сказала она, признавшись, что Букацкий ей неприятен.
Букацкий явился после обеда. За несколько месяцев, проведенных в Италии, он отощал еще больше, что говорило явно не в пользу кьянти, якобы исцеляющего от катара желудка. Нос его заострился наподобие кончика ножа, а уморительное, с кулачок, иронически улыбающееся личико стало словно фарфоровое. От приходился родней и Поланецкому, и Марыне и потому без стеснения нес всякий вздор. Прямо с порога заявил, что ввиду участившихся везде случаев помешательства помолвка их нисколько его не удивляет, хотя огорчает, и приехал он в надежде еще спасти их, но теперь видит, что поздно и остается только смириться. Марыня рассердилась.
— Побереги свое остроумие для свадебного застолья, — укорил и хорошо к нему относившийся Поланецкий. — Скажи лучше, как поживает Васковский?
— Тоже помешался, — с серьезным видом заявил Букацкий.
— Так нельзя шутить, — возразила Марыня.
— И совсем это не смешно, — прибавил Поланецкий.
— Да, помешался, — все с тою же серьезностью продолжал Букацкий. — Вот вам доказательства: во-первых, расхаживает по Риму без шляпы, вернее, расхаживал, сейчас он в Перуджии, во-вторых, накинулся на одну хорошенькую молодую англичанку, доказывая, что англичане только в частной жизни следуют евангельским заветам, а в отношении Ирландии ведут себя не по-христиански, в-третьих, он печатает брошюру, где утверждается, будто миссия возродить и обновить историю посредством христианства возложена на самое юное арийское племя. Согласитесь, что доказательства веские.
— Это мы знали еще до его отъезда и, если больше с ним ничего не случилось, надеемся, что увидим его в добром здравии.
— А он не собирается возвращаться.
Поланецкий вынул записную книжку, написал несколько слов карандашом и протянул Марыне со словами:
— Прочтите и скажите, согласны ли вы?
— Ну, если в моем присутствии начинают обмениваться записками, то я ухожу, — сказал Букацкий.
— Нет, нет, это не секрет!
Марыня покраснела от удовольствия и, словно не веря глазам, стала спрашивать:
— Да? Это правда?..
— Зависит только от вас.
— Ах, пан Стах, я даже мечтать об этом не смела. Пойду папе скажу.
И выбежала из комнаты.
— Будь я поэтом, я бы повесился, — сказал Букацкий.
— Почему?
— Если несколько слов, нацарапанных компаньоном торгового дома «Бигель и К°», могут произвести впечатление сильнее самого совершенного сонета, лучше в подмастерья к мельнику идти, чем писать стихи.
Марыня на радостях забыла записную книжку, и Поланецкий подал ее Букацкому.
— Прочти, — сказал он.
— «После свадьбы — Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, согласны?» — вслух прочел Букацкий. — Итак, путешествие по Италии?