— Я знала, что вы придете, — сказала она своим приятным, спокойным голосом. — Видите, для вас и чашка поставлена.
ГЛАВА XXIII
У Плавицких Поланецкий застал Гонтовского. Молодые люди поздоровались сдержанно, с явным недружелюбием. Гонтовский в тот день чувствовал себя особенно несчастным. Старик Плавицкий, как обычно, подтрунивал над ним — даже больше обычного: он был в отменном расположении духа, рассчитывая на изрядное наследство после кончины Плошовской. Марыню сковывало присутствие Гонтовского, и, скрывая это, она была с ним подчеркнуто любезна и приветлива. Поланецкий же делал вид, будто вовсе его не замечает. Старик Плавицкий ничего, по-видимому, не знал, и Гонтовский боялся, как бы Поланецкий не выдал его, намекнув о ссоре с Машко.
Поланецкий сразу смекнул, что заинтересованный в его молчании «увалень» попал к нему в зависимость, и, хотя ради Машко не стал рассказывать о случившемся, не мог отказать себе в удовольствии подразнить Гонтовского. И принялся впервые после смерти Литки ухаживать в этот вечер за Марыней, что явно доставляло ей удовольствие. Оставив Гонтовского наедине с Плавицким, они прохаживались по комнате и оживленно беседовали. Потом сели возле пальмы, под которой Поланецкий после похорон видел пани Эмилию, и заговорили о поступлении ее в общину сестер. А Гонтовскому казалось, что так ворковать могут разве только обрученные, и он испытывал муки, какие переживает, наверно, лишь душа — и не в чистилище даже, ибо там еще есть надежда, а когда за ней закроются врата с надписью: «Lasciate ogni speranza»[78]. Видя их вот так, рядом, он уверился, что дубраву купил Поланецкий, желая сохранить для Марыни хоть часть Кшеменя, а значит, действовал с ее ведома и согласия. И при мысли, что он натворил, учинив Машко скандал, у него волосы вставали дыбом, и отвечал он Плавицкому невпопад, а то и вовсе нес околесицу, и тот тем откровенней потешался над «провинциалом», который последнего ума лишился в городе. Себя Плавицкий почитал уже варшавянином.
Но настал момент, когда молодые люди остались наедине: Марыня занялась в соседней комнате приготовлением чая, а Плавицкий пошел к себе за сигарой.
— Выйдемте после чая вместе, — воспользовавшись этим, обратился Поланецкий к Гонтовскому, — нам с вами надо потолковать по поводу вашего столкновения с Машко.
— Ладно, — угрюмо буркнул тот, сообразив, что Поланецкий — секундант Машко.
Пришлось выпить чаю, а потом еще довольно долго сидеть — не любивший рано ложиться Плавицкий предложил Гонтовскому сыграть партию в шахматы. Пока они играли, Поланецкий с Марыней опять сели в сторонку и повели оживленный разговор, причиняя этим «увальню» неимоверные страдания.
— Вам, верно, приятен приезд пана Гонтовского, он напоминает Кшемень, — сказал вдруг Поланецкий.
На лице Марыни выразилось удивление оттого, что Поланецкий заговорил о Кшемене, тогда как они по молчаливому уговору должны были избегать этого предмета.
— О Кшемене я больше не вспоминаю, — помолчав, ответила она.Но она сказала неправду: в глубине души ей было бесконечно жаль тех мест, где она выросла, жаль своих трудов и неосуществившихся надежд. Но она считала, ее обязывает забыть долг и день ото дня растущее чувство к Поланецкому.
— Кшемень, — прибавила она взволнованно, — был причиной нашей ссоры, а я хочу мира между нами, мира навсегда.
И взглянула в глаза ему с тем очаровательным кокетством, на которое легкомысленная женщина способна всегда, а порядочная — лишь когда любит.
«Какая она добрая», — подумал Поланецкий, а вслух сказал:
— У вас есть против меня неотразимое оружие. Это оружие — доброта, с ее помощью можно меня заманить хоть в ад…
— Я никуда не собираюсь вас заманивать, — сказала она.
И, словно в подтверждение, засмеялась, качая своей красивой темноволосой головой, а Поланецкий, глядя на ее лицо и чуть великоватый улыбающийся рот, думал: «Люблю я ее или нет, но притягивает она меня, как магнит».
И никогда прежде — даже когда он не сомневался еще в своем чувстве, стараясь его побороть, — она не нравилась ему так и не вызывала такой симпатии.
Время было, однако, уже позднее, и, попрощавшись, они с Гонтовским вышли на улицу.
Поланецкий, не очень умевший сдерживаться, вдруг остановился и спросил злосчастного «увальня» почти вызывающе:
— Вы знали, что кшеменьскую дубраву купил я?
— Знал, — отвечал Гонтовский, — ваш агент, как его… который говорит, что татарин родом, заезжал ко мне в Ялбжиков и сказал, что вы.
— Почему же вы не мне скандал закатили, а Машко?
— Не устраивайте мне допрос, я прокурорского тона не люблю. Поскандалили мы с этим господином по той простой причине, что вы Плавицким ничего не должны, а он ежегодно должен им выплачивать обещанную сумму, и, если разорит Кшемень, с него взятки гладки. Вот вам ответ на вопрос, почему я с ним побранился.
Поланецкий не мог не признать, что ответ не лишен смысла, и решил подойти с другого конца.
— Пан Машко просил меня быть его секундантом, — начал он, — вот почему я в это вмешиваюсь. Но как секундант я с вами объяснюсь завтра, сегодня же как лицо частное и родственник Плавицких, хотя и дальний, хочу вам только заявить: вы оказали очень плохую услугу пану Плавицкому и, если они останутся с дочерью без куска хлеба, виноваты в этом будете вы. Да, только вы!
Гонтовский вытаращил глаза.
— Без куска хлеба?.. Я?..
— Да, вы, — повторил Поланецкий. — Послушайте-ка, что я вам скажу. Обстоятельства так складываются, что дуэль, независимо от исхода, может иметь роковые последствия для Плавицких. Вы их форменным образом разорите, лишив средств к существованию, можете мне поверить.
Если Гонтовский и впрямь не любил прокурорского тона, сейчас ему представлялась возможность это доказать. Но он совершенно растерялся и стоял, испуганно разинув рот, не в силах произнести ни слова.
— Каким образом? Почему? — помолчав, выдавил он. — Уверяю вас, до этого не дойдет, даже если мне Ялбжиков придется продать…
— Пан Гонтовский, — перебил Поланецкий, — к чему этот разговор! Я с детства знаю те места. Ну что такое Ялбжиков? Какой от него доход?
Поланецкий попал в самую точку. Ялбжиков был маленьким именьицем в сто тридцать пять десятин; кроме того, вместе с имением Гонтовский унаследовал, как водится, кучу долгов, и слова Поланецкого окончательно его сразили.
Но тут в голове у него мелькнуло: а что, если это все не так, мало ли чего наговорит Поланецкий, и он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку.
— Что-то я вас не понимаю, — сказал он. — Бог свидетель, скорее я сам погибну, чем Плавицких погублю, и да будет вам известно, что этому господину Машко я с наслаждением шею бы свернул, но если надо, черт с ним, ради Плавицких я даже готов отступиться. Но после инцидента с Машко я сейчас же к пану Ямишу пошел — он в Варшаву на выборы приехал — и все ему выложил. Он сказал, что я выкинул глупость, и отругал меня — что правда, то правда! И будь во мне дело, я рукой бы махнул: что там моя шкура, но коли речь о Плавицких, я уж поступлю, как пан Ямиш скажет, — и будь что будет! Пан Ямиш там же остановился, в гостинице «Саксония».
На том они и расстались, и Гонтовский побрел в гостиницу, кляня на чем свет стоит и Машко, и себя, и Поланецкого. Он догадывался, что Поланецкий не привирает, произошла непоправимая беда: он причинил вред панне Марии, ради которой жизни бы не пожалел. Если до сих пор у него оставалась некоторая надежда, теперь все кончено: Плавицкий откажет ему от дома; панна Мария выйдет за Поланецкого — разве что сам он не согласится. Но кто же не согласится взять ее в жены? И бедняга понял, что, прийдись ей выбирать, он оказался бы на последнем месте среди претендентов. «Да и что у меня есть! — рассуждал он сам с собой. — Паршивый Ялбжиков, и ничего больше. Ни ума, ни денег. У других хоть знания, а я и не знаю ничего! Другие что-то из себя представляют, а я ровно ничего. Поланецкий и богат, и образован, а что я люблю ее больше, какой от этого прок? Если вместо помощи я, болван, еще ей и навредил…»