— Простите… — промолвила она.
Но он, устыдясь, пришел уже в себя.
— Нет, это вы простите. Литка говорила мне сегодня, что умрет, и это так взбудоражило меня, что я сам не свой. Вы должны меня понять и извинить.
С этими словами он, крепко пожав ей руку, вышел.
ГЛАВА XVI
На другой день Марыня предложила пожить у пани Эмилии, пока Литка не поправится. Литка присоединилась к ее просьбе, и пани Эмилия, поколебавшись, согласилась. Она падала с ног от усталости: состояние девочки требовало постоянного и неусыпного внимания, ведь приступ мог повториться в любой момент. Положиться же на прислугу, даже самую преданную, было страшно: вдруг задремлет как раз, когда понадобится срочная помощь. Присутствие Марыни обещало измученной матери надежную поддержку и облегчение.
Плавицкий не возражал, так как все равно предпочитал обедать в ресторане. К тому же Марыня ежедневно забегала домой справиться о его здоровье, проверить счета, а потом возвращалась, оставаясь полночи при девочке.
Таким образом, Поланецкий, который проводил у пани Эмилии все свободное время, принимая, вернее, вежливо выпроваживая посетителей, приходивших справиться о здоровье больной, ежедневно виделся с Марыней.
И восхищался ею. Терпеливей и заботливей ухаживать за девочкой не смогла бы и сама пани Эмилия. От недосыпания и постоянной тревоги под глазами у Марыни появились темные круги, но сил и энергии, казалось, прибавлялось с каждой минутой. Притом она была сама нежность и доброта, оказывала Литке необходимые услуги так незаметно и деликатно, что девочке было с ней хорошо, несмотря на затаенную обиду, и, когда Марыня отлучалась на несколько часов к отцу, она с нетерпением поджидала ее возвращения.
Кстати, и состояние ее немного улучшилось. Доктор разрешил ей вставать, ходить по комнате, сидеть в кресле, которое в солнечные дни подвигалось к балконной двери, чтобы девочке видны были прохожие и проезжающие мимо экипажи.
Тут же часто сидели Поланецкий, пани Эмилия и Марыня, и происходящее на улице служило предметом разговора. Порой Литка бывала задумчивой и утомленной, порой же природа брала свое, и тогда ее занимало все: и бледное октябрьское солнце, золотившее крыши, стены и зеркальные витрины магазинов, и наряды прохожих, и крики разносчиков. Казалось, могучая стихия жизни, бурлящий ее водоворот увлекают девочку и вливают в нее новые силы. Иногда странные наблюдения приходили ей в голову; так, однажды при виде проезжавшей телеги с лимонными деревьями в кадках, которые беспорядочно раскачивались при каждом сотрясении, несмотря на скреплявшую их цепь, она вдруг сказала:
— У них сердца нет. — И спросила, поглядев на Поланецкого: — Пан Стах, а деревья долго живут?
— Очень долго, некоторые тысячу лет.
— О, тогда я хотела бы деревом быть. Мамочка, а какое дерево тебе больше всех нравится?
— Береза.
— Тогда я хочу быть маленькой березкой. А мамочка была бы большой, и мы росли бы рядом. А вы, пан Стах, хотели бы березой быть?
— Да, если бы поблизости маленькая березка росла.
Литка посмотрела на него, грустно качая головой.
— О нет! — сказала она. — Я теперь все знаю. Знаю, с кем вы, пан Стах, хотели бы рядом расти.
Марыня, смутясь, опустила глаза на рукоделие, а Поланецкий стал поглаживать белокурую головку, приговаривая:
— Ах ты, мой котеночек, мой славный, мой любимый! Ах, ты мой…
Литка молчала, две слезинки повисли на ее длинных ресницах и медленно скатились по щекам.
Но тут же она подняла свое милое, просиявшее улыбкой личико.
— Я очень мамочку люблю, — сказала она, — и пана Стаха тоже… и Марыню…
ГЛАВА XVII
Ежедневно приходил узнать о Литкином здоровье Васковский и, хотя его большею частью не принимали, приносил ей цветы. Как-то, встретившись с ним за обедом, Поланецкий поблагодарил его от имени пани Эмилии:
— Но это же всего-навсего астры! — возразил он и спросил: — А как она себя чувствует сегодня?
— Сегодня как раз неплохо, но вообще неважно. Хуже, чем в Райхенгалле. Со страхом ждешь, что сулит наступающий день, и как подумаешь, что ее может не стать…
Он замолчал в волнении и, чтобы справиться с ним, сказал со злостью:
— Нечего уповать на какое-то там милосердие! Есть только голая логика: у кого больное сердце, тот должен умереть! Черт бы подрал всю эту жизнь!
Подошел Букацкий, тоже привязанный к Литке, и, узнав, о чем речь, в свои черед напал на старика, не желая мириться с мыслью о ее смерти.
— Как можно столько лет добровольно себя обманывать, проповедуя нечто для слепого рока совершенно безразличное.
— Дорогие мои, нельзя собственной бренной меркой мерить милосердие и премудрость всевышнего, — спокойно возразил старик. — В пещере нас окружает тьма, но это еще не дает права утверждать, что там, снаружи, нет ясного неба и солнца, света и тепла…
— Вот так утешение! — перебил Поланецкий. — От такой философии и мухе радости мало, что же говорить о матери, у которой умирает единственная горячо любимая дочь.
Но голубые глаза старика уже устремились куда-то за грань земного.
— А мне кажется, эта девочка, — сказал он, помедлив, будто вглядываясь во что-то, но не вполне различая, — не затем в стольких сердцах пробудила любовь, чтобы явиться и сгинуть бесследно. Что-то тут есть… Что-то ей свыше было предназначено, и она не умрет, не исполнив своего предназначения.
— Мистика! — сказал Букацкий.
— Это бы хорошо! — перебил Поланецкий. — Мистика не мистика, а как бы хорошо! В несчастье даже тень надежды помогает. У меня тоже не умещается в голове, что она умрет.
— Как знать, может, она еще нас всех переживет, — прибавил Васковский.
Поланецкий достиг той стадии скептицизма, когда человек, во всем изверясь, полагает возможным самое невероятное оттого, что этого жаждет его душа. И, приободрясь, он вздохнул облегченно.
— Может, смилуется небо над ней и пани Эмилией, — сказал он. — Я готов сто обеден заказать, лишь бы это помогло.
— Закажи хоть одну, но с искренней верой.
— И закажу, непременно закажу! А что до искренности, я и собственной шкуры искренней бы не спасал.
Васковский улыбнулся.
— Ты на верном пути, — сказал он, — ибо умеешь любить.
У всех отлегло от сердца. Букацкий, хотя в душе и не был согласен с Васковским, возражать не стал, — когда перед лицом неподдельного горя люди ищут утешения в религии, скептицизм, как глубоко ни укоренился, смущенно отступает и кажется себе ничтожным и жалким.
В эту минуту вошел Бигель и, видя повеселевшие лица, спросил:
— Малютке лучше?
— Нет, нет! — возразил Поланецкий. — Это слова нашего добрейшего Васковского целительно подействовали на нас.
— Ну и слава богу! Жена пошла в костел заказать обедню, а оттуда к пани Эмилии. А я отпущен на все четыре стороны и могу пообедать с вами. И если Литке лучше, сообщу и другую радостную новость.
— Какую?
— Только что я встретил Машко, кстати, он тоже сейчас здесь будет, поздравьте его, он женится.
— На ком? — спросил Поланецкий.
— На соседке на моей.
— На Краславской?
— Да.
— Понятно, — сказал Букацкий, — важностью своей, родословной и богатством повергнув их во прах, из оного слепил себе жену и тещу.
— Объясните мне одно, — сказал Васковский. — Ведь Машко молится богу…
— Постольку, поскольку он консерватор, — перебил Букацкий, — из приличия…
— …как и эти дамы, — продолжал Васковский.
— Потому что так принято…
— Почему они не задумываются о жизни вечной?
— Машко, ты почему не задумываешься о жизни вечной? — обратился Букацкий ко входившему адвокату.
— Что ты сказал? — спросил Машко, подойдя к ним.
— Я говорю: tu, felix, Машко, nube![73]
Посыпались поздравления, он принимал их с подобающим достоинством, потом сказал: