— Не стану читать вам все подряд, — помолчав, сказала пани Эмилия. — Вот тут она пишет: пробуждение после краткого сна было слишком неожиданным. Пан Машко, по ее словам, в денежных делах очень деликатен, хотя не скрывает, что преследует собственную выгоду.
— Ей-богу, она выйдет за него!
— Вы ее не знаете. О Кшемене она пишет вот что: «Папа хочет продать имение и поселиться в Варшаве. Ты знаешь, как люблю я Кшемень, как сроднилась с ним, но после всего происшедшего я сама усомнилась, не напрасно ли стараюсь. Последнюю попытку делаю отстоять этот милый моему сердцу уголок. Папа говорит, совесть ему не позволяет меня в деревне похоронить, но от сознания, что все это ради меня, только еще тяжелей. Какая ирония судьбы! Пан Машко предлагает папе три тысячи ежегодно до скончания дней и всю сумму сполна от продажи Магерувки. Он свою выгоду блюдет, это естественно, но если дело примет такой оборот, имение достанется ему почти задаром. Даже папа сказал: „В таком случае если я год проживу, то получу за имение три тысячи, — ведь Магерувка и так мне принадлежит“. На что Машко ответил: при теперешнем положении дел деньги за Магерувку все равно пойдут кредиторам, а на его условиях папа получит их наличными и может жить себе на здоровье хоть тридцать лет а то и больше. Это тоже верно. Я знаю, папу его предложение в принципе устраивает, но он хочет выторговать побольше. Во всем этом одно утешение: в Варшаве я буду чаще видеться с тобой и Литкой. Обеих вас люблю искренне, от души и знаю, что на вашу дружбу, по крайней мере, могу всегда рассчитывать».
Наступило молчание.
— Ну что ж, — сказал Поланецкий, — я отнял у нее Кшемень, зато взамен послал жениха.
Он и не подозревал, что Марыня почти теми же словами выразилась в письме, и пани Эмилия пропустила их единственно из жалости. Машко неприкрыто ухаживал за Марыней, когда Плавицкие в последний раз были в Варшаве, и теперь ей не требовалось особой проницательности, чтобы догадаться, зачем эта перекупка закладной и приезд в деревню. Вот откуда вся горечь, переполнявшая сердце Марыни, и глубокая ее обида на Поланецкого.
— Надо непременно все это распутать, — сказала пани Эмилия.
— Сам послал ей жениха! — повторил Поланецкий. — И не могу даже сказать в свое оправдание, что не знал о его намерениях.
Пани Эмилия повертела письмо в своих тонких пальцах.
— Так нельзя это оставить! — сказала она. — Я хотела соединить вас из симпатии к вам обоим, и ваше огорчение — лишь довод в пользу этого. Меня совесть замучит, если оставлю вас в беде. Не отчаивайтесь… Есть прекрасная французская пословица, — по-польски она звучит ужасно, — о том, что может женщина, если захочет. Так вот, я очень хочу вам помочь.
Поланецкий схватил ее руку и поднес к губам.
— Более доброго и благородного человека, чем вы, я еще не встречал.
— Мне дано было счастье в жизни, — отвечала пани Эмилия, — а так как путь к нему, по-моему, лишь один, мне хочется, чтобы его избрали те, кто мне дороги.
— Вы правы! Другого пути нет и быть не может! Если тебе дана жизнь, проживи ее с пользой для себя и близкого существа.
— Вот и я, уж коли взялась в первый раз за роль свахи, тоже хочу сыграть ее с пользой, — засмеялась пани Эмилия. — Надо только обдумать хорошенько, что же нам предпринять.
И она подняла глаза. Свет лампы упал на ее еще очень молодое личико, на светлые волосы, слегка вьющиеся надо лбом, — во внешности ее было столько очарования, девственной чистоты, что Поланецкому, хотя мысли его были заняты другим, невольно вспомнилось прозвище, данное ей Вукацким: вдова-девица.
— Марыня сама очень прямодушная, — после минутного молчания сказала она, — поэтому лучше напишем ей все как есть. Я напишу, как вы мне сказали: что она понравилась вам и вы поступили так, не подумав, единственно из опасения не поладить с ее отцом, и теперь очень об этом жалеете, просите не ставить вам в укор и не лишать надежды на прощение.
— А я напишу Машко, что откупаю у него закладную с выгодой для него.
— Вот он, трезвый, расчетливый Поланецкий! — засмеялась пани Эмилия. — А еще похвалялся, что победил свой польский характер, свое польское легкомыслие.
— Так оно и есть! — воскликнул повеселевший Поланецкий. — Расчетливость мне как раз и говорит, что дело стоит затрат. — Но, помрачнев, добавил: — А вдруг она ответит, что они с Машко обручились?
— Не думаю. Вполне возможно, что пан Машко — достойнейший человек, но ей не пара. Не по склонности она замуж не пойдет, а он, насколько мне известно, ей не нравится. Этого опасаться нечего. Плохо вы знаете Марыню. Сделайте все от вас зависящее, а уж насчет Машко не тревожьтесь.
— Я лучше ему сегодня же телеграмму пошлю вместо письма. Не будет он долго в Кшемене сидеть, как раз по возвращении в Варшаву и получит.
ГЛАВА VIII
Через два дня пришел ответ от Машко: «Вчера купил Кшемень». Хотя такого оборота дела можно было ожидать и письмо Марыни должно было подготовить к нему Поланецкого, известие поразило его, точно удар грома. Словно из-за него стряслось неожиданное, непоправимое несчастье. У пани Эмилии, хорошо знавшей привязанность Марыни к Кшеменю и не скрывавшей от Поланецкого, что его продажа не облегчит их сближения, тоже шевельнулось недоброе предчувствие.
— Если Машко не женится на ней, — сказал Поланецкий, — он обдерет как липку ее отца. Его-то репутация не пострадает, а старик останется без гроша. Продай я закладную любому ростовщику, старик изворачивался бы, платил по мелочам, но больше отделывался посулами — и катастрофа, нависшая над имением, отодвинулась бы на годы. А там глядишь, обстоятельства бы переменились; во всяком случае, можно было бы хоть получить настоящую цену. А теперь, если они разорятся, я буду виноват.
Пани Эмилия смотрела на дело и с другой стороны.
— Что Кшемень продан, еще полбеды, — сказала она, — но все выглядело бы совсем иначе, сделай это кто-нибудь другой, а не вы, тем более вскоре после знакомства с Марыней. Хуже всего, что от вас-то она как раз такого не ожидала.
Поланецкий сам прекрасно это сознавал и, привыкнув во всем отдавать себе ясный отчет, должен был себе сказать: Марыня для него потеряна навсегда. Оставалось одно: примириться с этим, забыть ее и поискать себе другую спутницу жизни. Но все в нем восставало против этого. И хотя чувство его к Марыне вспыхнуло внезапно и, не подкрепленное ни временем, ни более близким знакомством, питалось главным образом воспоминаниями о ее облике, оно за последние недели окрепло. Способствовало этому и письмо, утвердившее Поланецкого в убеждении, что он поступил с ней нехорошо. Жалость и раскаяние, имеющие Столь большую власть над мужским сердцем, подогрели его чувство к ней. Вдобавок этот сильный человек, чью энергию трудности только возбуждали, не привык подчиняться обстоятельствам. Не такого он был нрава. И, наконец, отказаться от Марыни не позволяло ему также самолюбие. Одна мысль о том, что когда-нибудь придется себе признаться: ты был орудием в руках Машко, который воспользовался тобой для достижения своей цели, позволил ему это, — приводила его в ярость. Пусть Машко и не добьется Марыниной руки, пусть дело ограничится только покупкой Кшеменя, для Поланецкого и этого было больше чем достаточно. И ему нестерпимо захотелось чинить всякие препятствия Машко, вставлять ему палки в колеса, спутать, во всяком случае, его дальнейшие планы, чтобы знал: одной адвокатской верткости мало, когда имеешь дело с настоящей волей и энергией.
Все эти благовидные и менее благовидные доводы неудержимо побуждали к одному: действию, делу. А между тем обстоятельства складывались так, что ничего сделать было нельзя. В этом и заключался трагизм его положения. Сидеть в Райхенгалле, предоставляя Машко осуществлять свои планы, раскидывать сети, искать Марыниной руки? Нет, ни за что на свете! Но как же тогда быть? На этот вопрос Поланецкий не находил ответа. Впервые в жизни было у него ощущение, будто его посадили на цепь, и чем непривычней оно было, тем тяжелей он его переносил. Впервые посетила его также раздражительность и бессонница. И в довершение всего Литка почувствовала себя снова хуже, и в свинцово-тяжкой, гнетущей атмосфере жизнь стала невыносимой.