— Сеттер-гордон, — сказал Гонтовский, — глупый еще, но вообще эти собаки умные и очень привязчивые.
— Чудесный песик. Большое вам спасибо! — сказала Марыня, любуясь щенком, его черной блестящей шерстью и желтыми надбровьями.
— Пожалуй, ласков чересчур, — промолвил Плавицкий, прикрывая колени салфеткой.
— И для охоты лучше, чем обыкновенные сеттеры.
— А вы любительница охотиться? — спросил Поланецкий.
— Нет, меня это никогда не привлекало. А вы?
— Да мне редко удается. Я ведь городской житель.
— А у кого ты бываешь? — спросил Плавицкий.
— Почти ни у кого. У пани Эмилии, у Бигеля, моего компаньона, да Васковского, бывшего моего гимназического учителя, большого оригинала, — вот и все. По делам приходится, конечно, и еще с разными людьми встречаться.
— Никуда не годится, мой мальчик. Молодой человек обязан бывать в обществе, особенно если вхож в него по праву рождения. Ты ведь не выскочка какой-нибудь, перед тобой все двери открыты. Нет, ты послушай меня. Вот и с Марыней точно такая же история. Два года назад, когда ей сровнялось восемнадцать, отвез ее на зиму в Варшаву. Просто так это не делается, сам понимаешь, потребовались некоторые затраты и усилия с моей стороны. И что же? Сидела с пани Эмилией по целым дням и книжки читала. Как родилась дикаркой, так дикаркой и останется. Можете пожать друг другу руки.
— Вашу руку! — весело воскликнул Поланецкий.
— Нет, по совести — не могу! — засмеялась она. — Потому что было не совсем так. Книжки мы читали, но я часто и выезжала с папой. Натанцевалась, кажется, на всю жизнь.
— Ну, не зарекайтесь.
— Я не зарекаюсь, но ни капельки не жалею.
— Значит, не сохранилось приятных воспоминаний.
— Одно дело вспоминать, а другое — держать в памяти.
— Что вы этим хотите сказать?
— Память — это как огромный склад, где хранится все прошлое, а воспоминания — крупицы, которые извлекаешь оттуда.
И, словно испугавшись собственной смелости, с какой она пустилась в отвлеченные дефиниции памяти и воспоминаний, Марыня залилась краской.
«Мила и притом неглупа», — подумал Поланецкий и сказал вслух:
— Вероятно! Мне и в голову не пришло!
И взглянул на нее с симпатией. Смущенная и вместе польщенная похвалой, Марыня и впрямь была мила. Еще сильней она покраснела, когда молодой человек продолжил самоуверенно:
— Завтра, перед отъездом, надо будет попросить и для меня оставить на складе хотя бы… местечко.
Но тон был шутливый, так что невозможно было обижаться.
— Хорошо, но тогда и я попрошу о том же… — сказала она не без кокетства.
— Ну, в таком случае и зачищу же я на свой склад, придется мне, видно, насовсем том поселиться!
Для недавнего знакомства это было, пожалуй, несколько нескромно, но Плавицкий воскликнул:
— Молодец! Не то что Гонтось, молчит, как воды в рот набрал.
— Я привык руками работать, а не языком, — уныло отозвался молодой человек.
— Тогда бери вилку и ешь.
Поланецкий засмеялся, но Марыня даже не улыбнулась: ей стало жалко Гонтовского, и она заговорила о вещах более доступных.
«Что это, кокетство или доброта?» — спрашивал себя Поланецкий.
Размышления его были прерваны вопросом Плавицкого, вспомнившего, видимо, свою последнюю поездку в Варшаву.
— Скажи, Стах, ты знаешь Букацкого?
— А как же! Ведь он и мне родня, даже еще более близкая.
— Мы чуть не с целым светом в родстве, буквально с целым светом! Букацкий был самым усердным Марыниным кавалером: все вечера подряд с ней танцевал.
— А теперь в награду отправлен пылиться на склад! — засмеялся Поланецкий. — Хотя этот, положим, не запылится, он так ревностно следит за собой, вроде вас, дядюшка. Первый франт в Варшаве! Что он поделывает, спрашиваете? Воздухом дышит, то есть выходит или выезжает прогуляться в хорошую погоду. А вообще он — порядочный оригинал, голова у него совсем по-особенному устроена. Такое замечает, на что другой внимания бы не обратил. Встречаемся мы как-то после его возвращения из Венеции, спрашиваю, что он видел. «Видел, говорит, плывут по каналу Скьявони пол яичной скорлупы и пол-лимона; встречаются, сталкиваются друг с дружкой, расходятся, опять сходятся, и вдруг — раз! — лимон оказался в скорлупе, и дальше поплыли уже вместе. Видишь, что значит гармония!» Вот все его занятия, хотя человек он образованный и большой знаток искусства.
— Говорят, он не без способностей?
— Возможно, только проку от них мало. Типичный небокоптитель. И был бы при этом хоть весел, а то еще вдобавок меланхолик. Да, забыл сказать: он в пани Эмилию влюблен.
— У Эмилии много бывает гостей? — спросила Марыня.
— Да нет. Я бываю, Васковский, Букацкий, ну, Машко еще, адвокат, — покупкой и продажей имений занимается.
— Ну да, она столько времени Литке уделяет, куда тут принимать гостей.
— Да, Литка, бедняжечка, — вздохнул Поланецкий. — Может, подлечится в Райхенгалле, дай-то бог!
И безработное лицо его омрачилось. Теперь Марыня в свой черед взглянула на него с симпатией. «Да, наверно, он добрый», — подумала она опять.
— Машко, Машко… — повторил, как бы про себя, Плавицкий. — Тоже за Марыней увивался. Но не понравился ей. А что до перепродажи имений, при нынешних жалких ценах…
— По словам Машко, именно сейчас выгодно их покупать.
Между тем обед подошел к концу, и они, перешли в гостиную пить кофе. Плавицкий подшучивал над Гонтовским, что обыкновенно служило у него признаком хорошего настроения, а молодой человек довольно терпеливо сносил насмешки ради Марыни, но с такой миной, которая ясно говорила: «Кабы не она, ты бы у меня запел по-другому!» После кофе Плавицкий стал раскладывать пасьянс, а Марыня села за фортепьяно. Играла она не бог весть как, но было приятно смотреть на ее миловидную головку, которая с такой спокойной грацией вырисовывалась за пюпитром. Около пяти часов Плавицкий сказал, глянув на часы:
— Что-то Ямиши не едут.
— Приедут, — успокоила его Марыня.
Но с этой минуты он беспрестанно посматривал на часы, восклицая: «Что-то Ямиши не едут!» А около шести объявил замогильным голосом:
— Что-то случилось!
— Горе прямо с ним! — тихо сказала Марыня подошедшему к ней Поланецкому. — Ничего там не случилось, но папа весь вечер будет теперь не в духе.
У Поланецкого чуть было не вырвалось: выспится, дескать, и завтра опять повеселеет; но, видя неподдельную заботу на лице девушки, он сказал:
— Насколько мне помнится, это недалеко. Пошлите узнать, что там приключилось.
— Папа, может, послать кого-нибудь к Ямишам?
— Не изволь беспокоиться, — язвительно сказал Плавицкий. — Я поеду сам.
И, позвонив, велел запрягать.
— Enfin[59], — в раздумье проговорил он, — почему бы девушке не остаться наедине с молодым человеком, никто не осудит, даже если застанет, это ведь не город. И потом, ты наш родственник… Гонтось, проводи-ка меня, пожалуйста, ты мне можешь понадобиться.
На лице молодого человека изобразилось крайнее неудовольствие.
— Я панне Марыне обещал лодку на воду столкнуть, садовник никак не может справиться, — сказал он, проведя рукой по светлым волосам. — А прошлое воскресенье дождь лил как из ведра, она мне не позволила.
— Ну так беги сейчас, до пруда тридцать шагов, успеешь обернуться.
И Гонтовскому волей-неволей пришлось отправиться в сад.
— Мигрень! Пари держу, что у нее мигрень! — твердил Плавицкий вслух, расхаживая по комнате и не обращая внимания на дочь и Поланецкого. — Гонтовский в случае нужды хоть доктора привезет, а этот тюфяк Ямиш, конечно, не догадается… Советник этот, которому все надо советовать, сам ничего не сделает. — И, обратясь к Поланецкому, словно ища, кому излить свое раздражение, в сердцах прибавил: — Ты и не представляешь, какой он тюфяк и растяпа!
— Кто?
— Ямиш.
— Папа… — начала было Марыня.
Но Плавицкий не дал ей договорить.
— Не нравится, знаю, не нравится тебе, что она питает ко мне капельку дружеского участия, — с нарастающим гневом сказал он. — Ну и читай на здоровье агрономические трактаты пана Ямиша, боготвори его, превозноси до небес, но и мне позволь самому выбирать себе друзей.