— Ну, наверно, сегодня никого не будет, — сказала Катя.
Я тоже думала, что с наступлением темноты вряд ли привезут детей, но промолчала.
— Хорошо у печки, — произнёс вдруг Антон Иванович.
И все мы, не сговариваясь, разом придвинулись к огню. Я тоже чувствовала, что нам хорошо, и подумала: «Это оттого, что мы все вместе и делаем всё дружно».
— А у нас была совсем такая же школа, как эта, — мечтательно проговорила Валя.
— Ещё побольше, — добавила Катя, и я вспомнила, что они учились вместе.
— А вот интересно посмотреть: что там, у нас в школе, сейчас делается, — сказала Валя и прикрыла лицо рукой от жара, идущего от печки.
— Ничего не делается, — ответила Катя, — то же самое, наверно, что и здесь, пока нас не было… Жутко.
— В своей школе не жутко, — убеждённо возразила Валя, — я там каждый уголок знаю.
Девушки замолчали, погрузившись в воспоминания.
— А ты последний литературный вечер помнишь? — спросила Валя.
— Про героя? — в свою очередь спросила Катя.
— Ага. Жорку Голубцова помнишь?
— А ты помнишь, кто про Павла Корчагина говорил? — спросила Катя.
— Помню, — ответила Валя, — из девятого «Б», маленький такой. Как его фамилия?
— Линьков. А я вот и сейчас все помню, будто вчера всё было… Варвара Петровна его спрашивает: «Ну, а кто твой любимый герой, Линьков?» А он встаёт и говорит таким басом: «Павел Корчагин». — «Почему?» — «Потому, что не трус», — отвечает. А Варвара Петровна говорит: «Ты всё-таки, Линьков, объясни поподробней, ведь у нас литературный вечер и товарищам интересно послушать». А он стоит, нахмурился, сопит и ничего не отвечает. «Ну, потом надумаешь, — говорит Варвара Петровна. — А пока, может быть, кто-нибудь другой выступить хочет?»
— Да-а-а… Потом, кажется, Кукарача — Верка Славина — выступила и сказала, что её любимый герой Чацкий… Тут все начали хохотать, потому что у нас в десятом «А» был парень по фамилии Чацкий… Ну, тут все пошли один за другим выступать и кого только не называли! И Рудина, и Левинсона, и толстовскую Наташу, а кто-то крикнул на смех: «Пиковая дама!»
А когда дошла очередь до Севки Макарова, — помнишь, мы его все профессором звали, — он встал, нагнул голову, как бык, и говорит: «Нет у меня любимого литературного героя. Старые, говорит, дореволюционные, меня не устраивают, а новых, говорит, наши писатели ещё не создали…» Тут вдруг Линьков вскакивает и кричит: «Надумал, теперь могу сказать!» — «Подожди, теперь другие выступают», — говорит Варвара Петровна, а Линьков вдруг отвечает: «Прошу сейчас, потому что потом всё забыть могу». Все засмеялись и решили ему дать слово.
Я сидела и внимательно слушала всё, что говорили эти девочки, и все их слова казались мне очень детскими. Подумала: «А ведь не так уж много лет прошло с тех пор, как и я училась в школе. Почему же сейчас всё это кажется мне таким далёким, будто я не пережила всё это сама, а только читала об этом когда-то в красивой книге, переплетённой в сафьян, с золотыми буквами на корешке?»
А Катя всё говорила, и видно было, что она не остановится до тех пор, пока не расскажет всего того, что стоит сейчас у неё перед глазами.
— Дали Линькову слово. Он встаёт и говорит: «Вот тут называли разных героев, а я назвал Павла Корчагина. Я знаю, многие подумали, что это больше подходит для периода гражданской войны. А теперь, дескать, время другое и герой наш должен быть другой — учёный, скажем, или строитель, или, скажем, артист. Я против этого не спорю, и, если мне такого героя опишут в книге, я его, наверно, полюблю». Я помню, когда Линьков говорить начал, в зале был шум и многие даже смеялись, а потом вдруг стало тихо, и все начали слушать… «Если бы такой человек, как Корчагин, до нашего времени дожил, он бы таким строителем или учёным стал. Но в нём главное было: верность идее… И если будет война, такие, как он, себя покажут…»
Катя помолчала немного, точно что-то вспоминая, а потом продолжала:
— Да, это я хорошо запомнила, он так и сказал: «верность идее».
Катя снова замолчала, взяла полено и стала помешивать в печке. Я заметила, что у неё очень длинная и худая кисть.
— А где он теперь, Линьков? — спросила Валя.
Катя медленно покачала головой.
— Не знаю.
Все молчали.
— А у нас тоже литературные диспуты были в школе, — неожиданно проговорил всё время молчавший Антон Иванович и почему-то улыбнулся.
Я удивлённо посмотрела на него. Школа и Сиверский совершенно не вязались в моём представлении. Антон Иванович казался почти стариком.
— Да, — продолжал Сиверский, — были. Помню, жестокий был диспут… о «Дневнике Кости Рябцева».
— Антон Иванович, — вырвалось вдруг у меня, — да сколько же вам лет?
— Мне?
Я почувствовала его смущение.
— Мне тридцать четыре года.
Я взглянула на него и невольно опустила голову. Блокада!.. Это её морщины, мешки под глазами, её волосы покрыты белой пылью…
Ветер рванул прикрывающее окно одеяло, и край его с треском отскочил. Снег ворвался в комнату, закружился и зашипел, оседая на раскалённой печке. Мы все бросились к окну и закрепили одеяло. Я заметила, что на улице почти стемнело.
Мы снова вернулись на свои места.
— Ну, — заметила я, — стемнело, сегодня уже никого не будет.
И как бы в ответ на мои слова, позади, в пустых комнатах, послышались чьи-то шаркающие шаги. Мы насторожились.
— Детдом тут будет? — раздался слабый женский голос.
— Здесь, здесь! — крикнули мы все разом.
Я встала. Сердце моё билось очень сильно. «Началось», — подумала я.
Когда я открыла дверь в соседнюю комнату и полоса света от наших печек упала на пол, я увидела женщину. Я ещё не могла рассмотреть её лицо. Она медленно обходила комнату, шаря руками по стене.
— Сюда! — позвала я.
Женщина с трудом оторвала руки от стены и направилась ко мне медленными, неверными шагами. И только когда она подошла ко мне почти вплотную, я узнала ту самую девочку, которую встретила вместе с братом четыре дня тому назад.
— Это вы? — спросила девочка. — А я Кольку привезла. Он там, в санках.
Она стояла передо мной и слегка покачивалась.
— Иди к печке и сядь, — сказала я. — Валя! Антон Иванович! Пойдёмте вниз.
Мы быстро спустились по лестнице. У подъезда стояли санки, на них лежал какой-то свёрток.
Мы подняли этот свёрток. Лица Кольки не было видно, он был с головой закутан в одеяло. Мы внесли его в комнату.
Пока Валя и Сиверский занимались приготовлением «ванны», Катя и я раздевали Кольку.
Мне показалось, что за эти четыре дня он похудел ещё больше. Перед нами лежало крохотное, ссохшееся тельце.
Его сестра сидела у печки, безучастная ко всему, что происходило. Я смотрела на мальчика, и мне просто не верилось, что это он четыре дня тому назад шёл за телом своей матери.
Теперь в комнате горели три коптилки. Валя наливала горячую воду в большое цинковое корыто, заменяющее ванну. Со стороны наша комната выглядела, наверно, необычно: раскалённые печки, одеяла, похожие на паруса, готовые вот-вот сорваться, клубы пара и в них три мерцающие точки… Мы сидели и ждали, пока вода немного остынет, а Колька согреется с дороги.
Девочка всё сидела у печки, низко опустив голову, и молчала. Я окликнула её. Девочка не отвечала. Я испугалась, подумала, что она умерла. Но она просто спала. Мы решили пока её не трогать и заняться Колькой. Я спросила его:
— Ну, как дела, Коля?
Молчание. Он с полным безразличием смотрел в одну точку. Я сказала:
— Сейчас будем купаться, Колька, а потом поедим.
Но и напоминание о еде не вывело его из состояния полной апатии. Он даже не повернул головы на мой голос. Какие мысли были сейчас в его маленькой голове? Он по-прежнему казался мне затравленным волчонком. Страшно сознаться, но я не могла относиться к нему просто как к ребёнку. В нём ничего не было детского.
Вдвоём мы подняли Кольку и опустили его в корыто. Он слегка поморщился, но не сделал ни одного движения.