Он был прав. Я обязана была понимать все это сама. Я встала.
— Подождите. Кое в чём мы вам поможем. Вам привезут дрова. — Секретарь черкнул что-то на перелистном календаре. — Остальное, Лида, — сами. Трудно, но вы должны найти выход. Подберите людей. Главное — людей.
Он вышел из-за стола и подошёл ко мне.
— Больше, Лида, помочь нечем. Шесть тысяч коммунистов нашего района ушли на фронт.
Он протянул мне руку, и я пожала её. Потом вернулась к тому дому.
«Надо посмотреть, кто живёт в доме, — может быть, здесь я найду людей, которые помогут», — решила я и вошла под арку.
Двор был страшен. Снег доходил до окон первых этажей, только узкие проходы между сугробами вели к дверям. К некоторым дверям вообще не было подходов, и я поняла, что уже никто не входит и не выходит оттуда. Было тихо, ни единой живой души. Я направилась к ближайшей двери. В подъезде было уже темно. Наконец нащупала дверь и постучала. Мне никто не ответил. Я постучала громче и стала терпеливо ждать, потому что знала, насколько трудно людям подняться…
Но сколько я ни прислушивалась, за дверью по-прежнему было тихо.
Тогда я потянула за дверную ручку. Дверь открылась, она и не была заперта. Я вошла, наткнулась на вторую дверь, толкнула её, и она также свободно открылась. Теперь я находилась в длинном коридоре. Тут было не совсем темно, свет падал из разбитых окон. По обе стороны коридора шли двери.
«Ну, начнём по порядку!» — мысленно сказала я и постучала в в первую же дверь, одновременно потянув за ручку. Дверь открылась. Передо мной была большая комната, заставленная тяжёлой мебелью. На столе горела коптилка, пламя её отражалось в зеркале. Казалось, будто из глубины ямы ночью смотришь на небо и видишь единственную далёкую звезду.
— Есть здесь кто-нибудь? — громко спрашиваю я.
Молчание.
В полумраке трудно разглядеть, есть ли кто-нибудь в комнате. Но горит коптилка, — значит, здесь есть жизнь. Я ещё раз повторяю:
— Есть здесь кто-нибудь?
Снова тишина. Я иду в глубь комнаты. Глаза мои постепенно привыкают к полумраку, и предметы начинают выступать из темноты. Я вижу кровать. Она стоит в противоположном углу комнаты, справа от зеркала, большая, деревянная. Я не увидела, а скорее догадалась, что на ней кто-то лежит.
— Вы спите? — громко спрашиваю я, чтобы нарушить наконец молчание.
И тогда едва слышный голос отвечает:
— Я не сплю. Я умираю.
Эти слова были сказаны настолько тихо, что я подумала: не почудились ли они мне? Подошла к кровати и увидела, что на ней лежит человек, прикрытый какими-то одеждами. Да, я вижу его лицо. Оно маленькое, со щетиной волос. Невозможно определить, молод этот человек или стар.
— Что с вами? — спрашиваю, хотя прекрасно понимаю, что с ним.
Человек отвечает:
— Ничего. Это конец.
Я сразу намечаю себе линию поведения. Говорю:
— Ну, это мне лучше знать, конец или не конец. Я врач.
Человек слегка поворачивает ко мне голову и переспрашивает:
— Врач? — В его голосе звучит удивление и недоверие.
— Врач, — повторяю я. — Делаю обход квартир. Как вы себя чувствуете?
Человек с трудом ложится на другой бок, спиной ко мне, ничего не ответив. Я потормошила его за плечи и сказала настойчиво:
— Вы всё-таки отвечайте, когда с вами говорит врач.
Молчание.
— Совсем вы не так больны, — говорю я громко.
Молчание.
— Хотите хлеба?
Моя рука лежит на его плече, и я чувствую, как он вздрагивает. Затем медленно шёпотом произносит:
— Вы что, смеётесь надо мной?
Нащупываю сухарь в кармане стёганки, отламываю крохотный кусочек.
— Ешьте, — говорю я, держа сухарь на ладони.
Человек опять поворачивает ко мне голову. С минуту смотрит на мою ладонь пустым, бессмысленным взглядом, с трудом выпрастывает руку из-под одеяла, схватывает сухарь и мгновенно проглатывает. Потом растерянно смотрит на меня.
— Ну вот, — говорю я, — теперь давайте разговаривать. Кто вы? Как ваша фамилия?
— Зачем вы дали мне хлеба? — спрашивает вдруг человек. — Всё равно я должен умереть.
— Перестаньте болтать глупости, — сказала я резко.
Разговариваю с ним умышленно сухо, даже грубо, как говорят не с больным, а со здоровым, но капризным человеком. Было очень трудно говорить с ним таким тоном, но я знала, что это единственный способ вывести его из состояния полной депрессии, в которой он находился. За последнее время я видела много дистрофиков, и что-то в движениях и во взгляде этого человека говорило мне, что он не достиг ещё той крайней степени истощения, за которой следует смерть.
— Ну? — повторила я.
— Почему вы не даёте мне спокойно умереть? — плаксиво протянул человек. — Ну, пишите, господи! Сиверский Антон Иванович, химик… Был химиком…
Я отломила в кармане ещё кусочек сухаря, но, ощутив его в руках, сразу почувствовала сильный голод. У меня даже голова закружилась: так мне захотелось есть. Но я сдержалась.
— Вот вам ещё кусочек. Только жуйте, а не глотайте целиком.
Потом я всё же отломила маленький кусочек и положила себе в рот. Мне показалось при этом, что в глазах Сиверского, устремлённых на меня, появился испуг. Но я тут же протянула ему остальное.
Сиверский положил сухарь в рот и стал медленно жевать.
— Очень дёсны болят, — произнёс он жалобно, точно ребёнок.
— Ну, они сейчас у всех болят, — ответила я.
Сиверский дожевал сухарь и теперь неотрывно смотрел на карман моего ватника.
— Больше ничего нет, — сказала я, — но потом мы, может быть, достанем ещё.
Вдруг громко зашипела коптилка. Я видела в зеркале, как судорожно вздрагивает язычок пламени.
Сиверский весь сжался, точно испугавшись чего-то.
— Подлейте, — попросил он, — там ещё есть в бутылочке.
Я встала и подлила в коптилку маслянистой жидкости.
— Ну вот, — протянул разочарованно Сиверский. — А я ещё жив.
— А зачем вам, собственно, умирать? — слегка раздражённо спросила я. — Почему я, например, живу и ещё тысячи людей живут, а вы должны умереть?
Сиверский посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом и сказал:
— Вы не сердитесь. Я просто устал от всего, не могу больше… Всё время держался, а теперь больше не могу. Всё исчерпано. Сегодня вечером я лёг и решил, что больше не встану. Умирать легче, чем жить. Я заправил коптилку в последний раз. Страшно умирать в темноте. Мне почему-то казалось, что вот догорит коптилка — и наступит конец. Потом лёг…
Я слушала его, и мне не было страшно. Наоборот, я чувствовала себя всё увереннее, я знала, что спасу этого человека. Лёг, решив больше не вставать… Значит, мог ещё и не ложиться, мог жить, я не сомневаюсь в этом. Он просто опустил руки, перестал бороться. Замерзают вот так же: перестают двигаться, потому что лечь кажется приятнее и как будто совсем ничего не болит. Тогда и умирают.
Я сказала спокойно и официально, насколько могла:
— Это всё ваши фантазии. Просто у вас нервы не в порядке. Вы работаете где-нибудь?
Лицо Сиверского исказила гримаса.
— Работаю? — переспросил он. — Мой институт эвакуирован. А я вот остался, себе на погибель.
— Та-ак, — отозвалась я. — Ну так вот, вы будете работать.
Глаза Сиверского широко раскрылись.
— Вы смеётесь, что ли? — тихо проговорил он.
— Я не смеюсь, — ответила я. — Поймите, в работе для вас единственное спасение. Поверьте мне. И потом — работать нужно. Если хотите, я вам расскажу…
— Я ничего не хочу слушать, — прервал меня Сиверский. — Я умирающий человек. Оставьте меня в покое.
Он повернулся ко мне спиной.
— Товарищ Сиверский, — громко сказала я, — по постановлению Ленсовета вы мобилизованы для работы в детском доме.
Сиверский повернул ко мне голову.
— А вы не сумасшедшая?
— Нет, — ответила я. — Теперь слушайте. Детдом будет здесь же, в этом доме. Через пять дней сюда привезут детей… Нет, через четыре дня.
Сиверский упорно смотрел на меня. Я продолжала: