О, когда бы скорее вышли мои «Маленькие дети»! В них косвенный ответ на все эти нападки.
9 февраля. Вчера кончил воспоминания о Горьком. Я писал их, чтобы забыться от того потрясения, которое нанесла мне Крупская. И этого забвения я достиг. С головою ушел в работу — писал горячо и любяще. Вышло как будто неплохо — я выправил рукопись и — в Госиздат. В Литхуде Слонимский, Лидия Моисеевна (Варковицкая.— Е. Ч.) и, к счастью, Войтоловский. Войтоловскому я очень обрадовался, т. к. он — 1) пошляк, 2) тупица. Мне нужен был именно такой читатель, представитель большинства современных читателей. Если он одобрит, все будет хорошо. Он не одобрил многих мест, например, то место, где Горький говорит о том, что проповедь терпения вредна. «Горький не мог говорить этого после революции. До революции — другое дело. Но когда утвердилась Советская власть, мы должны ее терпеть, несмотря ни на что». Я вычеркнул это место. «Потом у вас говорится, что будто бы Горький рассказывал, как Шаляпин христосовался с Толстым. Этого не могло быть»...
«А между тем это было. Я записал слово в слово — за Горьким».— «Выбросьте. Не станет Толстой, великий писатель, шутить таким пошлым образом. Да и не осмелился бы Шаляпин подойти к Толстому с поздравлением».
Я выбросил. «И потом вы пишете, что Горькому присылали в 1916 году петлю для веревки. Даже будто бы офицеры. Не верю. Я сам был на фронте — и знаю, что все до одного ненавидели эту кровавую бойню».— «Ну что вы!—вмешался Слонимский.— Я тоже воевал и знаю, что тогда было много патриотов, стоявших за войну до конца — особенно из офицерства. И я видел этот конверт, где у Горького собраны веревки для петли, присланные ему читателями во время издания «Летописи» и «Новой Жизни». Рядовые читатели его тогда ненавидели».— «Вздор, обожали!» — «Но ведь были же читатели «Речи», «Русской воли» и пр. и пр., которые ненавидели Горького».— «Нет, это были тыловые патриоты, а на фронте — все обожали». Я выбросил и это место. «Потом вы пишете, что к Горькому в 19-м году пришла какая-то барыня: на ней фунта 4 серебра — таких барынь тогда не было». Но тут возразила Варковицкая, что такие барыни были,— и место оказалось спасено. Вышли мы из Госиздата с Маршаком и Слонимским. По дороге встретили цензора Гайка Адонца. Он торжествует:
— Ай, ай, Чуковский! Как вам везет!
— А что? — спрашиваю я невинно.
— Ай, как вам везет!
— О чем вы говорите?
— Статья Крупской
— А! По-моему, мне очень везет. Я в тот день чувствовал себя именинником,— сдуру говорю я, в тысячный раз убеждаясь, что я при всех столкновениях с людьми страшно врежу себе.
Шварц от Клячки ушел; и действительно, он сидел там зря. <...> Уже состоялся какой-то приговор над моими детскими книгами — какой, я не знаю, да и боюсь узнать. Сегодня меня пригласили смотреть репетицию моего «Бармалея». Завтра я читаю в пользу недостаточных школьников — по просьбе Ст. Ал. Переселёнкова. Послезавтра — кажется, лекцию о Некрасове. Нужно заглушать свою тоску.
Был у меня Зильберштейн. Он говорит, что в воскр. приезжает Кольцов.
15 февраля. Видел вчера Кольцова. В Европейской. Лежит — простужен. Мимоходом: есть в Москве журнальчик — «Крокодил». Там по поводу распахивания кладбищ появились какие-то гнусные стишки какого-то хулигана. Цитируя эти стишки, парижские «Последние новости» пишут:
«В «Крокодиле» Чуковского появились вот такие стишки, сочиненные этим хамом. Чуковский всегда был хамом, после революции нападал на великих писателей, но мы не ожидали, чтобы даже он, подлый чекист, мог дойти до такого падения».
Итак, здесь меня ругает Крупская за одного «Крокодила», а там Милюков за другого.
Был опять у Сейфуллиной. Пишет пьесу. В 6 дней написала всю. 3 недели не пьет. Лицо стало свежее, говорит умно и задушевно. Ругает Чагина и Ржанова: чиновники, пальцем о палец не ударят, мягко стелют, да жестко спать. Рассказывает, что приехал из Сибири Зарубин («самый талантливый из теперешних русских писателей») — и, напуганный ее долгим неписанием, осторожно спросил:
— У вас в Москве была операция. Скажите, пожалуйста, вас не кастрировали? <...>
5/III. Третьего дня я написал фельетон «Ваши дети» — о маленьких детях. Фельетон удался, Иона набрал его и сверстал, но Чагин третьего дня потребовал, чтобы его убрали вон. Сейчас я позвонил к Чагину, он мнется и врет: знаете, это сырой матерьял.
14 марта 1928. Сегодня позвонили из РОСТА. Говорит Глинский. «К. И., сейчас нам передали по телефону письмо Горького о вас — против Крупской, — о «Крокодиле« и «Некрасове»8. Я писал письмо и, услышав эти слова, не мог больше ни строки написать, пошел к М. в обморочном состоянии. И не то чтобы гора с плеч свалилась, а как будто новая навалилась — гора невыносимого счастья. Бывает же такое ощущение. С самым смутным состоянием духа — скорее испуганным и подавленным — пошел в Публичную Библиотеку, где делал выписки из «Волжского Вестника» 1893 г., где есть статья Татариновой о Добролюбове почти такая же, как и та, которая «найдена» мною в ее дневниках. Повздыхав по этому поводу — в Госиздат. Там Осип Мандельштам, отозвав меня торжественно на диван, сказал мне дивную речь о том, как хороша моя книга «Некрасов», которую он прочитал только что. Мандельштам небрит, на подбородке и щеках у него седая щетина. Он говорит натужно, после всяких трех-четырех слов произносит ммм, ммм, — и даже эм, эм, эм, — но его слова так находчивы, так своеобразны, так глубоки, что вся его фигура вызвала во мне то благоговейное чувство, какое бывало в детстве по отношению к священнику, выходящему с дарами из «врат». Он говорил, что теперь, когда во всех романах кризис героя — герой переплеснулся из романов в мою книгу, подлинный, страдающий и любимый герой, которого я не сужу тем губсудом, которым судят героев романисты нашей эпохи. И прочее очень нежное. Ледницкий подтверждает, что третье издание «Некрасова» действительно затребовано Торгсектором. Вышел на улицу, нет газеты, поехал в «Красную» — по дороге купил «Красную» за гривенник — и там письмо Горького. Очень сдержанное, очень хорошее по тону — но я почему-то воспринял его как несчастье. Пришел домой — стал играть с Муркой — и мне подряд позвонили: Сима Дрейден, Т. А. Богданович, Зильберштейн, Д. Заславский.
Вчера было собрание детских писателей в педагогическом институте — читала начинающая Будогосская.
22 марта. Ну что же записать о вчера? Все беготня и суета бестолковая. В одном месте забыл ключи от своего номера гостиницы, в другом кашне, измученный, обалделый старик. Был в МОНО, у Дмитриевой — попал на лестницу, грязную до тошноты: на ступеньках какие-то выкидыши, прошлогодние газеты, крысиные шкурки. Это общежитие педагогов, которые должны учить других. С детским утром путаница, на седьмое можно бы, но приглашенные устроители уехали в другой город, пообещав вернуться,— неизвестно когда. И надоело мне делать дела, хоть бы увидеть одного поэта, или критика, или актера, не занятого пустяками обыденщины. Но надо же бежать в «Модпик» и заявлять, что я ни гроша за «Мойдодыра» не получил —а «Мойдодыр» ставится в «Вольном балете» уже 3 года! Нужно было пойти вчера в Наркоминдел к Б. Волину—как к редактору «Литпоста» — просить, чтобы Ольминский взял назад свое обвинение против меня — в монархизме. Нужно было идти к Шатуновским на свидание с Лядовой. Нужно было... а может быть, и не нужно? Не знаю. Болит голова. Был у Демьяна. Кабинет его набит книгами доверху, и шкафы поставлены даже посередине. Роскошная библиотека, много уникумов. «Я трачу на нее 3/4 всего, что зарабатываю». О дневнике Вырубовой: «Фальшивка! Почему они не показали его Щеголеву, почему не дали на экспертизу Салькову? Мне Вася (Регинин) читал этот дневник вслух —и я сразу почувствовал: ой, это Ольга Николаевна Брошниовская! Узнал ее стиль. Я ведь Брошниовскую знал хорошо. Где? А я служил в Мобилизационном отделе — во время войны, и она была у меня вроде секретарши — кокетка, жеманница, недаром из Смольного, тело белое, муж был статский советник, убранство квартиры такое изысканное, не лампы, а чаши какие-то... И фигура у нее была замечательная. Лицо некрасивое — но черт меня побери — тонкая, тонкая штучка... Умная женщина, знала и французский, и английский, и немецкий языки: если она ручку, бывало, ставила на стол, так и то с фасоном — и вот теперь я узнал в дневнике Вырубовой ее стиль! Особенно когда Вася дочитал до соловушки. Я сказал: довольно, не надуешь». Я рассказал Демьяну, что видел своими глазами резолюцию эксперта ОГПУ Бохия о том, что представленные «Минувшими Днями» документы признаны подлинными, что Бохий сличил письма Вырубовой, представленные ему редакцией, с теми письмами, которые хранятся в ППуХ, и нашел, что и там и здесь одна и та же рука.