Я в «Красную» приходил с письмом Бианки, которое переслал мне Житков. Бианки отвечает «Леснику» на его нелепые придирки в статье, напечатанной около месяца назад. Встретил я Лесника на лестнице. Дал ему статью Бианки. Он прочитал и говорит: ну ж и задам я ему феферу! Как он смеет писать, что следовало бы отхлестать меня кнутом, и тогда бы я узнал, какие кнуты бывают. (Спор у них шел о кнутах.) Этого я ему не спущу. Я сдал статью Бианки Чагину. Кугеля не видал. Кугель ушел в Вегетарианскую.
В «Красной» — ремонт. Лестница сверкает, стены — как зеркало. Очень забавную вещь рассказал мне по этому поводу Зощенко: будто бы от издания «Красной» осталось тысяч тридцать рублей, которые администрация решила пустить «по партийной линии», на издание какой-то макулатуры, тогда администрация «Красной» надумала лучше устроить роскошный ремонт, лишь бы не выбрасывать денег.
Из «Красной» — к Гринбергу, который должен мне 50 рублей. Я решил быть строгим и получить у них эти деньги во что бы то ни стало. Но вхожу, у них чиновник Собеса описывает мебель, как бесхозную. Моисей Григорьевич уехал в Москву к Захару Григорьевичу — хлопотать о спасении мебели. И так мне жаль стало несчастную жену Гринберга (у нее щеки горят, она говорит безостановочный вздор, и для того, чтобы внушить чиновнику, что она не какая-нибудь, сует ему вырезку из какого-то немецкого журнала, где З. Гринберг изображен рядом с Горьким — даже не рядом, а чуть-чуть позади),— что я не заикнулся о деньгах. О, скольких унижений я избег бы, если бы не дал им этих 50 рублей!
Оттуда к Слонимскому — отдать долг. У Слонимского в доме оказалась еще мать жены, еще какая-то Анна Николаевна, есть на кого тратить деньги. Он рассказывал о Париже, о том, что у него в семье: Зина — большевичка, Минский — большевик, сестра — монархистка, брат — контрреволюционер, Изабелла — контрреволюционерка, и когда они садятся рядом, выходит очень смешно. А мама, его бессмертная мама, которую он увековечил в «Лавровых», меняет фронт ежеминутно, в соответствии с собеседником. Мише она сказала: «Ты бы зашел к Милюкову, ведь он тоже коммунист...»
— Коммунист?..
— Ну если не коммунист, то сочувствующий.
Она же уверяла Мишу, что лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» сочинен Минским и теперь печатается как цитата из стихотворения Минского.
Когда Миша только что приехал в Париж, она сказала: беги в Foulier купи хлеба, оттуда в метро к Bastireau.
— Я, мама, не знаю Парижа... Я здесь первый раз.
— Ну, Миша, что ты притворяешься, не выдумывай, пожалуйста.
Был в «Радуге». Клячко и Рувим не на шутку напуганы кооперативом. Предлагают мне всякие вольности.
Ужасно пустой был день — для души. Нет времени прочитать «Ревизора», второй год собираюсь.
Утро в 9 часов. Звонки. 1) Из типографии от переплетчика: для крышек Некрасова нужен силуэт поэта. Рекомендовал обратиться к Чехонину. 2) Немедленно. От Клячко. Взволнован кооперативом, хочет со мной переговорить. 3) Маршак — когда бы встретиться по кооперативному делу. Ответил: в 11 часов. 4) Сапир — повидаться бы — по кооперативн. делу. 5) Звонит какая-то Перфилова — ее муж в больнице, нельзя ли попросить Ив.-Разумника, чтобы он прочитал рукопись, «Белую Королеву», и дал бы в издательство «Мысль» благоприятный отзыв. Звонил Пинесу, он сообщает, что Разумник сидит в рукописном отделении Публ. Б-ки и списывает открытые им неизданные страницы «Записок» Панаева.
14 сентября. Был вечер с Ив.-Разумником в «Academia». Я нарочно прошел вместе с ним в кабинет Ал. Ал. Кроленко, чтобы защитить его денежные интересы при подписании им договора на редактуру «Воспоминаний Ив. Панаева». Но оказалось наоборот: не я его защитил, а он меня. Кроленко — моложавый, белозубый, подвижной, энергический, нисколько не похожий на тех затхлых людей, с к-рыми приходится делать книги в Госиздате — подавляет меня своей базарной талантливостью, и не будь Разумника-Иванова, я с веселой душою попался бы в когти к этому приятнейшему хищнику. Недели две назад я дал ему «Семейство Тальниковых», чтобы он издал его с моим предисловием — под моей редакцией. Теперь он предложил такую комбинацию. За мою статью — 200 рублей, за редактуру «Тальниковых» — ничего, печатать 10 000 экземпляров, и я сдуру готов был согласиться на такой уголовный договор. Спасибо, вмешался Разумник.
— Вы,— сказал он Кроленке,— хотите продавать книгу по 1 ½ рубля, значит, книга даст 15 000 рублей, и за это вы предлагаете Чуковскому 200 рублей. Меньше 500 невозможно!
После этих слов я очнулся — и стал требовать 600. Ал. Ал. стал смеяться, как после хорошей салонной шутки, и предложил включить в договор пункт, что за 2-ое изд. всего 1/2 гонорара. Я рассвирепел и сказал, что в его душе смесь «Academia» и Лиговки, после чего он рассмеялся еще добродушнее и мы расстались друзьями.
Бумаги для 2-го изд. «Панаевой» все еще нет. Некрасова собрание стихотв. выйдет в конце недели. <...>
15 сентября. Всю ночь не спал. Жду Лиду. С 3 часов ночи палили из пушек. Наводнение. Утро солнечное, ясное, безветренное.
Был у меня вчера Зощенко. Кожаный желтый шоферской картуз, легкий дождевой плащ. Изящество и спокойствие. «Я на новой квартире, и мне не мешают спать трамваи. В Доме Искусств всю ночь — трамвайный гуд». Заплатил тысячу въездных. На даче его обокрали. Покуда он с женой ездил смотреть квартиру, у него похитили брюки (те, серые!), костюм и пр.
Выпускает в ЗИФе новую книгу «Над кем смеетесь».
«Считается почему-то, что я не смеюсь ни над крестьянами, ни над рабочими, ни над совслужащими — что есть еще какое-то сословие зощенковское».
Принес мне «Воспомин. Фета». Очень ему понравились там письма Льва Толстого. Просил дать ему Шенрока «Письма Гоголя».
Я сказал ему, что следовало бы включить в новую книгу его «Социальную Грусть», которой он не придает значения. Он возражал, но потом согласился и решил вставить туда те куски, которые запретила цензура, хотя они и были в «Бузотере». В понед. мы пойдем с ним в Публ. Б-ку.
От Тихонова нет писем — он, оказывается, взял те деньги, которые следовало мне получить за «Крокодила», и уехал в Ессентуки. <...>
Ф. Ф. Нотгафт подарил мне автограф Некрасова «Забытая деревня».
Вчера Белкин торжественно устраивал витрину «Academia»: ваза и книги в переплетах. Мы выходили на улицу все — и критиковали. <...>
9 часов утра. Звонок от Клячко. У него сейчас будет Шварц — надо поговорить о Коллегии. При этом он рассказал три неприличных анекдота — по телефону, называя все вещи их именами. 2-й звонок: Федотов из типографии: Чехонин так и не дал профиля Некрасова для переплета.
18 сентября. Ночь. Умер Кони. Стараюсь написать о нем что-нибудь, но не выходит ни строки. И чувства нет никакого. Не сплю вторую ночь, т. к. вчера вечером вздумал пойти с Лидой в кино — на «Нитуш», с Лидой и Бобой. «Нитуш» оказалась картофельной немецкой чепухой,— но я пришел домой в 11 часов и не заснул до утра, а теперь не сплю вторую ночь. Сердце болит. <...>
Утро. 19-го сентября. Понедельник.— Вчера, — рассказывал Коля,— я встретил Гуковского. Очень мрачен. Будто перенес тяжелую болезнь.— Что с вами? — Экзаменовал молодежь в Институт Истории Искусства — И что же? — Спрашиваю одного: кто был Шекспир? Отвечает: «немец». Спрашиваю, кто был Мольер? А это, говорит, герой Пушкина из пьесы «Мольери и Сальери». Понятно, заболеешь.
Вчера утром было совещание с Клячкой. Шварц вел себя героически.
20 сентября, вторник. Некрасов (полное собрание стихотв.) вышел дней 5 назад, не доставив мне радости: опечатки (не по моей вине), серая обложка, напоминающая прежнее издание, казарменная, казенная внешность книги, очень спокойная, за которой не чувствуешь той тревоги, того сердцебиения, которое есть же в стихах. Могильная плита над поэтом — ну ее к черту — и зачем я убил на нее столько времени.
Василий Князев. Лохматый, красноносый, пристал ко мне как лист, ходит и в «Модпик», и в «Радугу», и в «Academia». Он собрал груду русских пословиц, изнемог под их бременем, не умеет научно разработать их, разбил их на самые дурацкие рубрики и хочет издать—в виде сборника в 300 печатных листов. <...>