Вчера же Клячко прислал мне перевод моего «Телефона» на английский язык, сделанный одним москвичом.
Словом, славы много, а денег ни копейки. Давно миновали те дни, когда я позволял себе ездить на извозчиках. Мыкаюсь по трамваям.
На мне висела страшная тяжесть: обещал Союзу Писателей прочитать лекцию в защиту сказки. Собрал кучу матерьялов, весь горю этой темой — и ничего! Не могу выжать ни строчки! Осталось одно — отказаться с позором. О, о! о! о! Но другого выхода нет.
А Тихонов все не шлет денег и не выкупает из типографии «Крокодила».
— «Ты позовешь ее, и она к тебе... не придет!» Тут Мура горько заплакала. Это по поводу феи. Мура таскала изюминки у меня из пирога. Я постучал волшебной палочкой, и явилась фея. «Скажи Муре, чтобы она не таскала у меня изюминок». Но фея не только не послушала меня, а тоже вытащила у меня из пирога изюминку. Я сказал:
— Не нужно мне твоей волшебной палочки.
И бросил палочку на диван. Мура страшно обиделась.
13 апреля. Сегодня вечером первое представление «Сэди». Почему это меня волнует? Неизвестно. Но я не сомкнул глаз всю ночь, и вчера, под чудесными звездами, бродил одиноко по городу. Просто я сроднился с театром и заразился волнением всей этой шайки, к-рая зовется «Комедия». Шайка такая. Папаригопуло — вежливый, чинный, литературный, словно созданный для сношений с Губ-литом, Реперткомом и пр. Автор «Метелицы», которую цензура кромсала, кажется, 1 ½ года, 30 лет. Пишет роман о театре. Сейчас за 500 р. написал агитац. пьеску для какого-то из Красных Театров и зовет ее позором своей жизни.
Голичников — человек в поддевке. С. Н. Надеждин — постановщик «Сэди». К моему удивлению, оказался неплохим режиссером. Чудесно показывает каждому актеру, как нужно играть. Причем чаще всего пользуется методом пародии: «Ты, Павлуша, сыграл вот так» — и выходит в тысячу раз лучше. Но актеры оказались плохой глиной даже в этих твердых руках. <...>
Надеждин играет пастора. Он установил очень благородный тон, взгляд у него стал потусторонний, получилась очень недурная фигура, но смертельно однообразная. Я сказал ему об этом и дал ему несколько советов насчет того, как внести в эту роль несколько взрывов ярости. Он очень внял моим советам, совершенно переделал всю роль, и я только тогда понял, какой это умный актер.
— Теперь гораздо лучше! — сказал я ему.
— Нет! — возразил он.— Так сценичнее, но первый образ — вернее.
В этом чувствуется подлинный художник. Я думал, что он гораздо хуже.
Грановская изумительна. Мешковатая, усталая, полумертвая женщина, с больными ногами. Затуркана, замучена так, что кажется, если дать ей прилечь, она моментально рассыпется. Когда глядишь на нее, испытываешь самую острую жалость: до чего довели человека! Репетирует она с 10 до 5, а потом едет на минуту домой — и сейчас же назад на спектакль. Выступает каждый, каждый день. Она одна держит собою весь театр — своими нервами, своею личностью. Ей надо быть талантливой за всех. <...> Нужно видеть, как на каждой репетиции она поднимает их всех, будоражит, гальванизирует. И все дело не в механическом брио, не в наигранной веселости, а в переливчатой, многообразной игре. Игра ее именно переливчатая: вы никогда не можете привесить к отдельным моментам ее игры тот или иной ярлык: вот это — гнев, вот это — радость, вот это — удивление, вот это — страх. Все у нее перемешивается — переливается из одного состояния в другое, и такие переходы у нее ценнее всего. Это и дает иллюзию жизни. Актеры до сих пор, изображая а + в, сосредоточивались на а и в, а она на +. Кроме того, она вечная изобретательница новых приемов. Страх она изображает не так, как это принято изображать, а совершенно по-новому. Радость тоже. Гнев тоже. Как будто в какой-то клинике она специально всю жизнь изучала, как люди пугаются, радуются и т. д. Чувствуется колоссальная наблюдательность, зоркий глаз, для которого вся жизнь — матерьял для искусства. Никаких иллюзий насчет «Сэди» я не питаю. На репетиции явно обозначился полный провал. Скуука! Художник Левин вместо Паю-Паю устроил какие-то Озерки. Те сцены, когда нет Грановской, хоть не смотри. <...>
А «Сэди» провалилась. В конце спектакля не было ни одного хлопка. Меня это не очень потрясло, но мне больно, что это отвадит меня от театра. <...>
19 апреля. С «Некрасовым» так: типография страстно хочет печатать мою книгу, но корректор Коган до сих пор не удосужился в течение 8 месяцев продержать корректуру. Пять листов, проправленных мною, он потерял!! Долго доказывал, что эти листы уже давно сданы им в типографию, но Андрей Слюсарев отыскал их у него в столе — среди ужасающего беспорядка. Этот мерзавец задержал мою книгу дней на десять. Типография предоставила мне несколько машин, чтобы напечатать всю книгу в три дня, а он и до сих пор не закончил корректуры последнего листа.
— У меня не только «Некрасов»! — говорит он в свое оправдание.
Я очень волновался бы этим предательством, но у меня есть более серьезные печали. «Союз Просвещения» внезапно выкинул всех писателей за борт,— и я оказался вне закона. Чтобы быть полноправным гражданином, я должен поступить куда-нибудь на службу. Единственная мне доступная служба — сотрудничество в «Красной Газете». Служба ненавистная, п. ч. меня тянет писать о детях. Но ничего не поделаешь, и вот уже две недели я обиваю пороги этой гнусной «Вечерки»: примите меня на службу на самое ничтожное жалование. Кугель и рад бы, но теперь в «Вечерке» началась полоса «экономии». Хотя «Вечерка» за этот год дала чистой прибыли 90 тысяч рублей — решено навести экономию, сократив гонорары сотрудникам и уничтожив институт штатных писак. И это как раз в ту минуту, когда мне нужно сделаться штатным. Водят меня за нос, откладывают со дня на день, заставляют просиживать в прихожих по 3, по 4 часа — и в результате обещают дать ответ завтра. Это так надоело мне, что вчера в воскресение я отправился к Кугелю (Ионе) на квартиру — в Лесной. Грязь невылазная. Адреса его я не знал. Шагал туда 4 версты и обратно версты 2 ½. Обещал дать ответ завтра. Живет он у самого леса. У него своя дача. Куры. Грязь. Неубранная кровать. Открыла мне красавица — его дочь. Его разбудили. Он в платке. Ругает порядки «Кр. Газ.»: «мы дали им 90 т. чистого доходу» и т. д.
Мое непосланное письмо к Чагину.
«Многоуважаемый Петр Иванович. В октябре 1925 г. Вечерняя «Красная Газета» приобрела у меня мой роман «Бородуля» для немедленного напечатания. По условиям с редакцией роман должен был закончиться печатанием к 15 декабря, дабы я мог немедленно издать его отдельною книжкою. Но прошло 5 месяцев, а мой роман все еще не начат печатанием. Дольше ждать я не могу».
24 апреля. Суббота. Был у меня Тиняков. Принес свою книжку и попросил купить за рубль.— Что вы теперь пишете? — спрашиваю его.— Ничего не пишу. Побираюсь.— То есть как? — А так, прошу милостыни. Сижу на Литейном. Рубля 2 с полтиной в день вырабатываю. Только ногам холодно. У меня и плакат есть «ПИСАТЕЛЬ». Если целый день сидеть, то рублей пять можно выработать. Это куда лучше литературы. Вот я для журнала «Целина» написал три статьи — «о Некрасове», «о Есенине» и (еще о чем-то), а они ни гроша мне не заплатили. А здесь — на панели — и сыт и пьян.— И действительно, он даже пополнел.
Много встречался с Сейфуллиной. Она гораздо лучше своих книг. У нее задушевные интонации, голос рассудительный и умный. Не ломается. Играет с матерью своего Валерьяна в «подкидного дурака». <...> Сейфуллина подарила мне свои книжки — пишет она гораздо хуже, чем я думал: борзо, лихо, фельетонно, манерно. Глаголы на конце. Прилагательные после существительных. К добротным кускам пришито много дешевки. Это — Нагродская новой эпохи. Еще 2 года, и у нее будет 12 томов. Но сама она — как и Нагродская — гораздо лучше своих сочинений.
Был я у Бена Лившица. То же впечатление душевной чистоты и полной поглощенности литературой. О поэзии он может говорить по 10 часов подряд. В его представлении — если есть сейчас в России замечательные люди, то это Пастернак, Кузмин, Мандельштам и Константин Вагинов. Особенно Вагинов. Он даже сочинил о Вагинове манифестальную статью для чтения в Союзе Поэтов и — читал ее мне. Он славит Вагинова за его метафизические проникновения. Странно: наружность у него полнеющего пожилого еврея, которому полагалось бы быть практиком и дельцом, а вся жизнь — чистейшей воды литератора. Между прочим, мы вспомнили с ним войну. Он сказал: — В сущности, только мы двое честно отнеслись к войне: я и Гумилев. Мы пошли в армию — и сражались. Остальные поступили, как мошенники. Даже Блок записался куда-то табельщиком. Маяковский... но впрочем, Маяковский никого не звал в бой...