Я попытаюсь устроить ей кое-какой заработок, но думаю, что она переводчица плохая.
Был в воскресение у Собинова. Он такой же — говорун, остряк, «полон сам собой»,— но мил необычайно. Убранство безвкусное, немного в духе Самокиш-Судковской: лучшее украшение портрет Нины Ивановны — работы Сорина. О, как дрябло, условно. Я выругал — и доставил ему неприятность. Начал писать «Телефон». Не увлекает.
22/III. Пришло в голову написать статью о пользе фантастических сказок, столь гонимых теперь. Вот такую. Беременная баба узнала, что на таком-то месяце ее будущий младенец обзавелся почему-то жабрами.— О, горе! не желаю рожать щуку! — Потом еще немного — у ее младенца вырос хвост: — О горе! не желаю рожать собаку! — Успокойся, баба, ты родишь не щуку, не собаку, но человека. Чтобы стать человеком, утробному младенцу необходимо побыть вчерне и собакой и щукой. Таковы были все — и Лев Толстой, и Эдисон, и Карл Маркс. Много черновых образов сменяет природа для того, чтобы сделать нас людьми. В три года становимся фантастами, в четыре воинами и т. д. Этого не нужно бояться. Это те же собачьи хвосты. Черновики. Времянки. Самый трезвый народ — англичане дали величайших фантастов. Пусть звери для 4-х летних младенцев говорят — ибо все равно для младенцев все предметы говорят.
Очень туго пишется «Самоварный бунт». Сижу по пять часов, вымучиваю две строки. Жаль, что я не сделался детским поэтом смолоду: тогда рифмы так и перли из меня. Дней пять назад были у меня из Москвы устроители детского балета на тему моего «Мойдодыра». Они рассказывают, что на первом представлении к ним явились комсомольцы и запротестовали против строк:
А нечистым трубочистам —
Стыд и срам,
так как трубочисты — почетное звание рабочих, и их оскорблять нельзя. Теперь с эстрады читают:
А нечистым, всем нечистым,
т. е. чертям.
С Мурой чуть я выхожу на улицу, сейчас начинает идти снежок. Она уверена, что я это так нарочно устраиваю. Прячется в шкаф. Надоело кропать стишки. Сегодня читаю о Горьком в Госиздате. Устраиваю там культурно-просветительный клуб. В прошлое воскресение читал Щеголев, сегодня я, в следующее Толстой, потом Замятин, потом Тынянов, потом Эйхенбаум.
26 марта. Завтра моя мама уезжает обратно в Одессу. Слышу, как она кашляет — и старается никого не будить кашлем. Умная, молчаливая, замкнутая, наблюдательная, работящая. Она незаметно несла в доме очень много работы: читала Мурочке, стирала белье, убирала посуду, редко сидела без дела. Глазам ее лучше. <...> Коля вернулся из Москвы. Привез мне от Магарама 75 рублей. Жил он с Мариной у Арнштама под роялью, причем, кажется, на рояли спал Арнштам со своею женою. Видал Мейерхольда. Рассказывает, что поэт Пастернак очень бедствует. «Танталэна» распродана. Клячко тайно допечатал еще две тысячи и тоже продал. Отчего он не едет, Клячко? Я весь месяц сижу над «Самоварным бунтом» — и ни тпру, ни ну! Застопорилось. Ужасно гадкая работа: целый день за письменным столом — и ни строки. Я даже к доктору вчера ходил. К профессору Ловецкому — очень большой прием. Нашел у меня желудок и нервы и торжественно говорил М. Б-не всякие вздоры, за что и получил 10 рублей. Коля уже начал писать новый роман «Приключения профессора Зворыки». Первая глава темпераментна, но тоже чрезвычайно наивна. Посмотрим, что будет дальше. Театральной Москвой он очень недоволен — о «Блохе» Замятина отзывается с полным презрением и постановку считает ужасно вульгарной. Надо хлопотать, чтобы ему разрешили 2-ое изд. «Танталэны». <...> Получил от Собинова портреты Светланы, на портретах она не так прелестна, как в натуре, нет ее глубокой серьезности. Был у меня Пяст, жалкий, без работы, обреченный и впредь на безвыходную нужду, с проблесками улыбки и милой беспечности. Встретил на Аничковом Мосту жену Тихонова — на ярком солнце ее раскраска производила впечатление печальное. Она шла от Мессинга. Хотела взять Тихонова на поруки. Отказали. Должно быть, дело оч. серьезное. Он болен. В тюремной палате уход за ним очень хороший. Звонила ко мне вдова Блока — в ее голосе слышится отчаяние. Она нуждается катастрофически. Что я могу? Чем помогу? Пойду завтра в Союз Писателей, позвоню к Гэнту.
— Читаю Дневник Шевченка, замечательный. <...>
27 марта. Вот и уехала бабушка. Поезд отходит в 10.45, а выехала из дому в 9 час. Коля с нею, Боба и Марина в трамвае. Очень бодро и торжественно уехала. Мы с нею попрощались в моей комнате, она сказала мне, что каждое утро здоровается со мною: у нее висит мой портрет, и она говорит: — Здравствуй, сыночек! Хорошо ли ты спал, мой голубчик?
Я не могу спать: разволновался и ее отъездом, и статьей Адонца обо мне, напечатанной в последнем № «Театра и Искусства»9, и канителью с Максимовым-Евгеньевым. Канитель с Евгеньевым такая: он злится на меня, зачем я не пригласил его в соредакторы собрания сочинений Некрасова, и потому требует у меня якобы удержанные мною рукописи «Каменного сердца».
Туго пишется Федора — не скучна ли она? Боюсь, что нет настоящего подъема. На каждого писателя, произведения которого живут в течение нескольких эпох, всякая новая эпоха накладывает новую сетку или решетку, которая закрывает в образе писателя всякий раз другие черты — и открывает иные.
29 марта. Мура услыхала из моего разговора с Гэнтом об экспериментальном И-те проф. Цавлова. Я сказал, что там режут собак и мышей — и объяснил зачем. Это произвело на нее колоссальное впечатление: она около получасу размышляла вслух на эту тему.
— Сереньких мышей можно (резать), сереньких не жалко, оттого что они нехорошие, а белых не надо, они очень хорошие. И проч.
Вчера утром в 11 ч. умер Поляков, с которым я много виделся в Сестрорецке. Милый, добрый, жизнелюбивый человек,— он был великолепный горловой врач, и вследствие этого его горячо любили певцы, которым он всегда обрабатывал для пения горло. (Собинову — каломель). Тому подрежет, тому подмажет,— и голос становится гораздо нежнее, сильнее. Он говорил своей дочери Леле: «Учись пению, я тебе устрою соловьиное горло». И вот умер. Утром был весел, а в 11 час. (утра же) уже лежит под простынею на столе. Вдова бодрится, говорит, что хочет продать квартиру, что вчера ночью у них украли дрова, и даже улыбается, но горе, видно, придавило ее. Они оба были как дети. Вечно мирились и ссорились. Она вошла в комнату. Он лежит и молчит. Она говорит к нему, он не отвечает. «Федя, что же ты молчишь? Или сердишься?» А он не сердился, он умер.
Вчера впервые показал Клячке «Федорино Горе». Ему нравится. Он советует художника Твардовского, у которого большая выдумка. Попробую. Рассказывал об анекдотах цензуры. Запретили ему в детской азбуке изображение завода и рабочего. Почему? «Рабочий просто сидит и не работает. А завод? Из его труб не идет дым!»
Канарейка: Мне рассказывала писательница Василькова-Килькштет, что у нее имеется следующее удостоверение, выданное ее канарейке: «Сия Канарейка лишена 75% трудоспособности, страдает склерозом, заслуживает пенсии по 10 разряду». Это удостоверение выдали ей по рассеянности: пошла хлопотать и о канарейке и о себе мать Георгия Иванова, очень сумбурная женщина — и перепутала! <...>
1 апреля 1925 г. Спасибо, что прожил еще год. Прежде говорилось: «Неужели мне уже 18 лет!» А теперь говорится спасибо, что теперь мне 43, а не 80, и спасибо, что я вообще дожил до такого древнего возраста. Вчера принял ванну с экстрактом и спал бы как убитый, но разбудила ночью громко плачущая собака, котор., словно по заказу, отчаянно плакала и выла у меня под окнами. Плач продолжался часа полтора. И еще дурной знак: натягивая на себя одеяло, я разорвал простыню сверху донизу.
Читал Добролюбова: какие плохие писал он стихи. И умело пользовался их бездарностью: предлагал их читателю в виде пародии на другие плохие стихи. Напр., на стихи Розенгейма. Говорили: как ловко обличил он плохого поэта. А он и в самом деле лучше не мог. Это очень самоотверженно с его стороны.