Ярко вспарывал темноту ночи огонь за прибрежными кустами, подле избушки слышался треск горящих поленьев, смех и говор, на ночную рыбалку собирались выспавшиеся, заранее возбужденные азартным и рисковым делом наши спутники. Кормовой имел прямое отношение к рыбнадзору, и у него было разрешение на рыбалку двумя плавными мережками.
Ах, как я любил когда-то ночную рыбалку плавными сетками на стремительных горных реках, когда в рычащий, полого под уклон несущийся перекат с занявшимся дыханием выбрасываешь деревянный крест и следом выметываешь узкую, грузилами побрякивающую мережку-сеть и, видя лишь ближние наплавки да изредка в проблеске, пробившемся меж туч иль облаков, упавшем с неба на воду, черненький крестик, стараешься держать плывущую, а то и несущуюся мережку чуть наискось, чуть на пониз и чтоб не зацепиться за камень, топляк, а нынче и за железину какую-либо, оборвыш стального троса. Ловчись тогда, рыбак, опасись опрокинуться с лодкой, чтоб не наплаваться в студеной ночной воде, старайся не повесить на зацепе и не оставить сеть реке на память.
И лучше всего, уловистей «мережить» предосенней и осенней порой, в глухую ночь и непогоду, когда ожирелая, спокойная рыба скапливается на кормных плесах и стаями стоит под перекатами, лениво подбирая несомый водами корм. И купались и тонули рыбаки с плавными сетками ночной порой, и последний их крик о помощи глушила собой река, не пускала далеко в леса и горы, не повторялось ни голоса, ни эха гибнущего, но все еще жива эта лихая, рисковая рыбалка, требующая ловкости, сноровки, чутья не только на рыбу, но и на зацепы, чтоб вовремя приподнять сеть, к моменту ее сбросить, все еще жив в немногих уже сердцах азарт добытчика, все еще слышен им зов ночной реки и ожидание удачи.
А мне уж не бывать в ночи на реке с наплавушками-мережками, не дрогнуть от мокряди, не клацать зубами от холода, не дрожать от азарта и на утре успокоенно и без всякого уж интереса к добыче не лежать устало возле благостного костра, греясь и подсушивая одежду, чтобы с рассветом двинуться вверх по реке, к стану, на шестах, медленно, через силу, словно свинцовые, перебрасывая их, и, звякая наконечниками о каменья, толкаться и толкаться навстречу бурной воде.
Заслышав шесты еще за версту, высыпят на берег малые ребятишки и женщины в нетерпеливом ожидании и подхватят долбленку за нос, вынесут ее па берег, начнут ахать и восхищаться, пороть, солить и готовить рыбу, сами добытчики, еле переставляя от усталости ноги, доберутся до теплой избы, до постели, с трудом стащат мокрые сапоги и рухнут в омут сна, в теплый омут, в глубокий сон без сновидений.
Нет, не бывать уже мне на ночной рыбалке, потеряна еще одна редкая радость в жизни. Рыбачат нынче не с вертких и ловких долбленок, а с гулко бухающих в ночи, неповоротливых, железных или дощаных, моторных лодок. На них и силы и ловкости надо еще больше, чем в прежние годы с прежней снастью: брякать, стучать и пугать рыбу, без того уже пуганую, не следует, но поворачиваться надо все так же проворно, как и прежде, зацепов стало больше, рыбы меньше, ловкости же во мне поубавилось, потому что годов, весу и хворей прибавилось.
Смотав удочку, я постоял на косе, послушал ночь и реку, зная, что не скоро выпадет мне счастье быть в тайге, на реке, да еще на такой вот пустынной и дикой, — свободный художник ведь только в воображении обывателя выглядит этаким баловнем судьбы и бездельником, которому только и есть занятие, что развлекать себя и разнообразить жизнь всевозможными удовольствиями и меж ними, опять же для отрады души, творить что-нито.
Три десятка хариусов, среди которых пяток похож был на хариусов-становиков, выдернул я на закате солнца, вернее, уже после заката, и был утихомиренно счастлив. Спутники мои нарочито громко и понарошку, понял я, хвалили меня — они-то и за рыбу не считали такой улов.
Звякая коваными шестами о камни, трое мужиков спустились в лодке из мелкой речки, и скоро за перекатом сердито взревел мотор, но тут же приглох, и через минуту рык его совсем прекратился, только долго еще доносило из лесов, из-за речных поворотов и мысов комариный вроде бы звон. Он кружился по реке, летел над тайгой и горами, все отдаляясь, отдаляясь, и не тревожил вроде бы слух, но держал его в напряжении до тех пор, пока не утих вовсе.
Напарник мой уже спал на нарах и, проскорготав зубами, внятно сказал: «Ушел, зараза!..»
Похлебав ухи и попив чаю, я долго сидел у притухающего костра, ни о чем не думая, ничем не тревожась. Ну, не думать-то совсем, конечно, было невозможно, иначе зачем башка к шее приставлена, да еще набитая современной, учено говоря, информацией. Однако здесь, в ночи, у костра, после рыбалки, думы были легкие, отлетчивые, обо всем сразу и как бы вовсе ни о чем, лишь надежда на утренний, совсем удачливый, может и невиданный, клев будоражила мое воображение и волновало сердце.
Я и проснулся, томимый этой надеждой. Костер еще не угас. Собрав в кучу головни, бросил щепок в шаящие уголья, и скоро занялся вялый огонь, зашипел, защелкал, разгораясь.
Все вокруг было в тумане и в сырости, и где-то за рекою, ровно бы в другом месте, в другом свете и на другой земле, противно проревел козел. В горах ему откликнулся марал еще не накаленным, не яростным голосом, но в нежных переливах его уже угадывалось приближение страстного гона, свадебной поры и вековечных сражений за продление рода и обладание самкой.
Туман, медленно и неохотно поднявшись в полгоры, распеленал реку, но сгустил облака. Как бы подровняв и принизив землю, сделав ее положе и меньше, густые громады белопенных облаков непроглядно и неподвижно легли на горы, и лишь к полудню кое-где продырявило их тем ными вершинами.
Пришли к стану рыбаки, усталые, мокрые, с осунувшимися от бессонницы лицами, похвалили меня за то, что я подживил огонь и разогрел чай, жадно погрелись чаем и вчерашней ухой, подсушились и упали на нары. Кормовой глухо молвил уже из полусна, чтоб и я ложился — на реке до обеда делать нечего.
В лодке разбросанная по отсекам белела рыба. Бензобак из лодки рыбаки убрали, мотор приподняли, пороть рыбу станут после отдыха.
Я снова вошел в избушку, наполненную храпом и откуда-то густо возникшим, не очень уж лютым, но все еще кусачим комаром, прилег подремать, подумать и тоже уснул и долго потом не мог выйти из вязкого сна, слыша, как ходят и разговаривают мужики. Наконец поднялся и почувствовал, как трудно дышится, как заныли умолкшие было суставы и раны, вяло вышел на люди, к огню, и встретил меня хмурый полудень осевшим серым небом, непросохшей травой и волглой хвоею, морочным безмолвием тайги, приглушенным говором переката на реке, ваше которого, на косе, маячила фигура моего напарника с удочкой.
Рыба в лодке была прибрана и подсолена в полиэтиленовых мешках. Сброшенные в воду, краснели рыбьи потpoха, и в них уже всосались черными головками в черные же трубочки спрятавшиеся ручейники; намойный песок на берегу и возле лодки был испечатан следами птиц и какого-то зверька.
Я умылся, пришел к костру и позвал напарника с реки. Он пришел и угрюмо известил: рыба не берет. У огня сидели кругом, я оказался лицом к реке, видел протоптанный в кустах коридорчик и тропку с примятой травой и мохом, упирающуюся в темные каменья и в темный бок лодки; вдруг что-то тихо, украдчиво проскользнуло вдоль лодки и мгновенно исчезло за ее бортом — черное, с белой мордочкой. Оно плыло, скользило по камням и, шевельнув травой, исчезло в кустах.
Я замер с кружкой чая, полагая, что это какое-то наваждение, но скоро увидел гибко переваливающегося через борт лодки мокрого зверька, который уходил в лодку темномордым, а являлся белогрудым или белорылым.
— Мужики, не шевелитесь, — сказал я, — какой-то зверек! Наверное, выдра, плавает по воде и шарится в лодке.
У костра перестали говорить, есть, шевелиться. Прошло короткое время — и вот он, зверек, возник в воде, скользнул по камням, уверенно перевалился через борт лодки и тут же сделался белорылым.