7 Октября. Третьего дня вечером (3-го в среду) писал в этот дневник обычный свой набросок, и вот из этого завязалось писание «Журавлиной родины». Мысль о такой форме, впрочем, мелькала у меня в болотах. Что будет? Не знаю, но, кажется, я в седле.
Читал фельетон Горького «Механическим гражданам», в котором он самоопределяется окончательно с большевиками против интеллигенции.
Я допускаю, что все мы (и я в том числе) ворчим на власть или ругаем ее, исходя от точки своего личного поражения, что власть эта порождена нами же, и если она плоха, то виноваты мы сами. Вследствие этого считаю своим долгом терпеливо переносить все личные невзгоды, как можно лучше, больше работать и бунтовать не против существа этой власти, а против условий моего труда. Чувствую, что нас, таких честных людей, довольно. В этой атмосфере пристойного молчания о власти, являющейся нашей собственной болезнью, голос Горького, восхваляющий власть, очень неприятен… кому он хвалит ее, кому втирает очки «достижениями»? С кем говорит он, когда ссылается на перемену всего нравственного мира с переменой «экономики»?
Давно ли в личной беседе он ратовал за критику против «самокритики» и обещал даже критическую газету? А вот прошло четыре месяца, и он уже забыл критику и восхваляет «самокритику».
Но Бог с ним, с этим талантливым, хитрым, но неумным человеком. Горько, что с Горьким теряется надежда на твердую руку, поддерживающую нас, «последних из могикан», в своей молчаливой работе.
8 Октября. Пришла в голову счастливая мысль, что «Журавлиная родина» будет лишь звеном всей книги о творчестве; это: Алпатов на Журавлиной родине. А после того, естественно, он попадает в Петербург, и можно будет взять эпоху богоискательства. Что же касается «Журавлиной родины», то в ней можно будет использовать целиком материал этого лета.
Был якут, читал ему начало Ж. Р. И конечно, ему было очень близко, что при переходе с Я к Он что-то утрачивается. Решительно все, кто начинает писать, спотыкаются на этом. Надо понимать эту утрату вследствие отвлечения, но это самое первое начало его, сколько же утратило жизни отвлеченное мышление!
9 Октября. Были у меня зав. Серг. музеем Свирин и с ним Арсеньев (Владим. Клавдиев.), автор «В дебрях Уссурийского края», чрезвычайно подвижный, энергичный человек (57 л.). Быстро и много говорит. Я не мог оторвать его рассказ от Усс. края. Говорили о тиграх, о пятнистых оленях, о лотосах, о винограде, обвивающем ели и сосны, — что все эти лотосы и тигры — реликты не ледниковой эпохи, как у нас Claudophora, а третичной. Согласно с этим и человек ведет себя, как зверь: никогда не пересечет в лесу полянку, а обойдет ее, на речном повороте выглянет. Там охотой на лебедей называют охоту на корейцев, на фазанов, кажется, на китайцев и т. д. Много раз я пытался намекнуть на чувство пустоты этой жизни без культуры, но Арсеньев понимал мой намек, как на темные стороны края, напр., что мошкара разъедает эпидермис. Только в передней, когда из открытого кабинета со стены выглянул ангел Троицы Рублева, Свирин сказал: «Вот чего там нет совершенно, пустота!»
Арсеньев, между прочим, рассказал мне, как он написал свою книгу. Она вышла из дневников, которые вел он в экспедициях. Это книга, можно сказать, первобытного литератора, своего рода тоже реликт. Ее движение есть движение самой природы, и она снова наводит меня на мысль, что поэзия рождается в ритмическом движении природы, вращении солнц и земель и является на свет тем же самым чутьем, которым животные и люди в т
айге определяют без компаса, в какой стороне находится дом.
По словам Арсеньева, как будто в этих нравах нет особенного отличия охоты на лебедей-птиц и лебедей-корейцев (одетых в белое). Да оно и понятно: само собой выходит из промысла, как на войне. Кроме того, вообще воровское и разбойничье дело, сопряженное с огромным риском, вероятно и самое интересное, такое интересное, что раз испытавший его — я очень понимаю — никогда не помирится с тягучей мещанской жизнью. Да, я это так понимаю, что не раз приходило ко мне удивление, — почему такое огромное большинство людей, наших крестьян, начиная с лука, дожидается огурца, с огорода капусты, с капусты новины, а если не родилась рожь, все-таки и совершенно голодные не выходят целыми деревнями на грабеж, а отдельные люди, очень немногие, становятся проф. ворами и разбойниками.
Верней всего, страх «мирных» людей перед хищниками заставляет их соединяться против нападений дерзких личностей (остатки этой первобытной защиты живут и сейчас среди крестьян, ведь каждого поразит, как оглядывают его при встрече, как рассматривают, как следят друг за другом, бесплатно по вдохновению шпионя).
Итак, вот моя социология: неудержимо стремится на земле всякая тварь к размножению, — рождается дитя, и мать его защищает от хищников; у некоторых животных все это дело добывания корма, укрывания и прямой защиты ложится на мать, у других отцы принимают равное, а иногда и большее участие. Из этих разбросанных летом в лесах, болотах и озерах семей у некоторых видов к осени складывается общество.
Журавли еще задолго до стадения, сидя на яйцах, по зорям перекликаются. Люди в общественной жизни так далеко ушли, что наряду с пчелами выделяют из общества особый класс, интеллигенцию, которая на пользу общества занимается всякого рода искусством, науками, техникой в ущерб, в явное отмирание основного инстинкта жизни на земле — размножения. За счет инстинкта размножения процветают искусства и науки и вообще то неестественно быстрое дело, которое называется творчеством.
Среди творцов, особенно поэтов, есть много непонимающих своего назначения служить развитию общественного сознания, они рисуются индивидуалистами, демонами и даже разбойниками. Но это не что иное, как выражение естественной боли, сопровождающей перемену в первоначальном, простом желании жить для себя, значит, размножаться. Сознательные поэты, напротив, возводят женщину в недоступный идеал, в Богородицу и акт размножения заменяют «непорочном зачатием». Их сила жизни трансформируется, и своих «духовных детей» они стремятся «воплотить», значит, сделать такими же реальными, как живые дети земли. И они достигают: трансформируя свою физическую энергию из чувства индивидуального «я» в социальное «мы», они создают существа-образы, поглощающие сознание людей природы и направляющие течение жизни.
Конечно, это не значит, что все ученые, поэты и художники не размножаются физически, напротив, у многих из них складывается трогательная семейная жизнь. Но только это «одна сторона» их бытия, не существенная, это у них от избытка жизни, не поглощаемой всепожирающим творческим процессом. И так же, как индивидуалисты бросаются к образам демонов разбойников, так эти, напротив, склонны иногда восхищаться патриархальной библейской жизнью. Но какие бы ни были образы их скитаний, все равно, как в животной борьбе индивидуумов социальная жизнь неизменно втягивает всех в свое строительство, так же и согласно скорейшим ритмам нового бытия в безмерно скорейшее время всякий индивидуальный порыв здесь делается социальным, потому что поэты, ученые, вся интеллигенция в самом акте своего происхождения социальны: человек рождается для себя, — ребенок это «я», которое должно умереть только в размножении, они же, не размножаясь, прямо перекидываются, прямо в «Мы», за что иногда от общества получают титул «бессмертных». Человеческое «я» умирает, оставляя детей, которые говорят: мы наследники… Человек размножается.
Поэт умирает в своих творениях…
<На полях> Жить для себя в простом народе значит размножаться. В интеллигенции если живут для себя, то размножаются в меру своей возможности, значит, живут для себя в смысле своего удовольствия.