Эти мысли пришли ему в голову потому, что Каноль заглянул в свою душу чистосердечно и добровольно, а не так, как люди, приговоренные за какие-то провинности к церковному покаянию. За что он бросил Нанон? Почему погнался он за виконтессой де Канб? Да что такого желанного и такого великолепно-страстного было в маленьком дворянине из гостиницы “Золотого тельца”? Чем столь победоносно могла виконтесса де Канб превосходить Нанон? Неужели белокурые волосы до такой степени лучше черных, что можно изменить прежней подруге и даже предать своего короля единственно с целью переменить черную косу на белокурую? О, ничтожество человеческой натуры! Каноль рассуждал очень здраво, но никак не мог переубедить себя. Сердце полно таких тайн, от которых любовники блаженствуют, а философы приходят в отчаяние.
Однако же это соображение не мешало Канолю быть недовольным и бранить себя.
“Меня накажут, — говорил он себе, думая, что кара смывает вину, — меня накажут, тем лучше! Я встречу там какого-нибудь капитана — служаку, грубого, дерзкого, исполненного высокомерия от своего звания главного тюремщика, который надменно прочтет мне приказ кардинала Мазарини. Меня упрячут в какое-нибудь подземелье глубиной футов в пятнадцать, где я буду изнывать в обществе крыс и жаб. А между тем я мог бы еще жить на белом свете и наслаждаться под солнцем в объятиях женщины, которая любила меня, которую я любил и, честное слово, может быть, люблю еще и теперь. Проклятый маленький виконт, чтоб тебя! Почему ты превратился в такую очаровательную виконтессу? Да, но есть ли на свете виконтесса, ради которой стоило бы вытерпеть то, что я перенесу ради этой? Комендант и подземная тюрьма — это еще не все! Если меня посчитают изменником, то произведут подробное следствие. Меня станут еще терзать за Шантийи… Я все бы отдал за пребывание там, если б оно принесло какие-то пледы; а то ведь все свелось-то к трем поцелуям руки. Дурак я, трижды дурак, не сумел воспользоваться обстоятельствами! “Слабоумный”, как говорит Мазарини! Я изменил и не получил за это никакой награды. А теперь кто наградит меня?”
Каноль презрительно пожал плечами, мысленно отвечая таким образом на свой вопрос.
Человек с круглыми глазами, несмотря на всю свою проницательность, не мог понять этой пантомимы и смотрел на него с удивлением.
“Если меня станут допрашивать, — продолжал думать Каноль, — я не буду отвечать, потому что говорить нечего. Сказать, что я не люблю Мазарини? Так не следовало служить ему. Что я любил виконтессу де Канб? Хорош ответ королеве и министру! Лучше всего молчать. Но судьи — народ требовательный, они любят, чтоб им отвечали, когда они допрашивают. В провинциальных тюрьмах есть “неучтивые” тиски; мне раздробят мои стройные ноги, которыми я так гордился, и отошлют меня, изуродованного, опять к мышам и жабам. Я останусь на всю жизнь кривоногим, как принц Конти, что очень некрасиво… Может быть, королева возьмет меня под свое покровительство? Нет, она этого делать не станет”.
Кроме коменданта, мышей, жаб и тисков, были еще эшафоты, на которых отрубали головы мятежникам, виселицы, на которых вешали изменников, казарменные плацы, на которых расстреливали дезертиров. Но все эти ужасы красавцу Канолю казались ничтожными по сравнению со страхом, что у него будут кривые ноги.
Поэтому он решился успокоить себя и порасспросить своего спутника.
Круглые глаза, орлиный нос и недовольное лицо стража мало поощряли арестанта к разговору. Однако, как бы ни было бесстрастно лицо человека, оно все-таки иногда становится менее суровым. Каноль воспользовался минутой, когда на устах стража появилась гримаса вроде улыбки, и сказал:
— Сударь…
— Что вам угодно?
— Извините, если я оторву вас от ваших мыслей.
— Нечего извиняться, сударь, я никогда не думаю.
— Черт возьми, какая у вас, сударь, счастливая натура!
— Да я и не жалуюсь.
— Вот вы не похожи на меня… Мне так очень хочется пожаловаться.
— На что?
— Что меня схватили так вдруг, в ту минуту, как я вовсе не думал об этом, и везут… куда… я сам не знаю.
— Нет, знаете, сударь, вам сказано.
— Да, правда… Кажется, на остров Сен-Жорж?
— Именно так.
— А долго ли я там останусь?
— Не знаю. Но по тому, как мне приказано стеречь вас, думаю, что долго.
— Ага! Остров Сен-Жорж очень некрасив?
— Так вы не знаете крепости?
— Какая она внутри, не знаю, я никогда не входил в нее.
— Да, она не очень красива: кроме комнат коменданта, которые теперь отделаны заново, и, кажется, очень хорошо, все остальное довольно скучно.
— Хорошо. А будут ли меня допрашивать?
— Там допрашивают часто.
— А если я не буду отвечать?
— Не будете отвечать?
— Да.
— Ну, дьявольщина; вы знаете, в таком случае применяется пытка.
— Простая?
— И простая и экстраординарная, смотря по обвинению… В чем обвиняют вас, сударь?
— Да боюсь, — сказал Каноль, — что в государственной измене.
— А, в таком случае вас угостят экстраординарной пыткой… Десять горшков…
— Что? Десять горшков?..
— Да, десять.
— Что вы говорите?
— Я говорю, что в вас вольют десять кувшинов.
— Стало быть, на острове Сен-Жорж пытают водой?
— Конечно, ведь Гаронна так близко… вы понимаете?
— Правда, материал под рукой. А сколько выходит из десяти кувшинов?
— Три ведра, три ведра с половиною.
— Так я разбухну.
— Немножко. Но если вы остережетесь и подружитесь с тюремщиком…
— Так что же?
— …все обойдется благополучно.
— Позвольте спросить, в чем состоит услуга, которую может оказать мне тюремщик?
— Он даст вам выпить масла.
— Так масло помогает в этом случае?
— Удивительно, сударь!
— Выдумаете?
— Говорю по опыту, я выпил…
— Вы выпили?
— Извините, я обмолвился… Я хотел сказать: я видел…
Из-за привычки говорить с гасконцами я порой произношу не те буквы, например, “п” вместо “д” и vice versa[7 - Наоборот (лат.).].
Каноль невольно улыбнулся, несмотря на серьезный предмет разговора.
— Так вы хотели сказать, — продолжал он, — что вы сами видели…
— Да, сударь, я видел, как один человек выпил десять кувшинов с изумительной легкостью, и все это оттого, что прежде подготовил себя маслом. Правда, он немножко разбух, как это всегда случается, но на добром огне он пришел в прежнее положение, без значительных повреждений. В этом-то вся сущность второго акта пытки. Запомните хорошенько эти слова: надобно нагреваться, а не гореть.
— Понимаю, — сказал Каноль. — Вы, может быть, исполняли должность палача?
— Нет, сударь! — отвечал орлиный нос с изумительно учтивой скромностью.
— Или помощника палача?
— Нет, сударь, я был просто любопытный зритель.
— Ага! А как вас зовут?
— Барраба.
— Прекрасное, старое имя! Оно прославлено в Священном писании.
— В страстях Господних, сударь.
— Да, я это хотел сказать, но по привычке употребил другое название.
— Вы предпочитаете говорить “Писание”, сударь. Так вы гугенот?
— Да, но гугенот-невежда. Вы можете поверить, что я знаю едва лишь три тысячи строк псалмов?
— Да, этого, конечно, мало.
— Я лучше запоминал музыку… Но в моем семействе во время религиозных раздоров многие погибли на костре.
— Надеюсь, сударь, что вам уготована не такая участь.
— О нет! С тех пор люди стали намного терпимее: меня утопят, только и всего.
Барраба засмеялся.
Сердце Каноля радостно забилось: он приобрел симпатии своего провожатого. Действительно, если этот временный сторож будет назначен к нему в постоянные тюремщики, то барон, наверное, получит масло; он решился продолжать разговор.
— Господин Барраба, — спросил он, — скоро ли нас разлучат, или вы окажете мне честь — останетесь при мне?
— Когда приедем на остров Сен-Жорж, сударь, я буду, к сожалению, принужден расстаться с вами, чтобы вернуться в роту.
— Очень хорошо: стало быть, вы служите в полиции?