— Но как узнать их адреса?
— Петипа сообщит их вам завтра утром.
— А кто такой Петипа?
— Мой скороход.
— Отлично. Доброй ночи, маркиз.
— Благодарю за пожелание, но только я в этом сильно сомневаюсь. У меня чертовски ноет запястье. Скотина Коллински! Не мог ткнуть меня шпагой куда-нибудь еще! Какие все же грубияны эти венгры… Ну ладно… Доброй ночи, друг мой! Помните, с нынешнего дня мы с вами друзья до гробовой доски.
Возвращаясь к себе в гостиницу, шевалье думал о том, что в тот день он если и не убил, то, во всяком случае, сильно покалечил человека; и Роже удивлялся, что, несмотря на заповеди Господа Бога и церкви, предписывающие нам любить ближнего своего как самого себя, повторяю, Роже удивлялся, что не испытывает особых угрызений совести.
Больше того, когда шевалье увидел, что Коллински упал, он не только не ощутил ни малейшего сожаления, но, напротив, ощутил живейшую радость: справедливо замечено, что чувство самосохранения неизменно одерживает верх над всеми прочими нашими чувствами.
Одно только немного успокаивало нашего героя, уже невольно начинавшего дурно думать о самом себе: ведь оба его новых приятеля сразу же позабыли о несчастном Тревиле, который был убит на дуэли; правда, д’Эрбиньи — мы уже говорили об этом — вспомнил, что он остался должен Тревилю сотню луидоров, но это обстоятельство, пожалуй, не всплыло бы так быстро в его памяти, если бы злополучный Тревиль остался в живых.
А между тем Кретте и д’Эрбиньи были уже лет десять или двенадцать связаны узами дружбы с погибшим. Но ведь у Тревиля, без сомнения, были отец, мать, возлюбленная, и его смерть, должно быть, повергла их в сильное горе. Роже вздрогнул, подумав, что у него тоже есть отец, мать и невеста, и вполне могло случиться, что сейчас он лежал бы бездыханный на земле, как Тревиль, а не предавался бы философским размышлениям.
Мысль эта заставила шевалье ускорить шаг: ему захотелось немедля написать в Ангилем и излить на тех, кого он любил, чувства, переполнявшие его сердце.
Роже и в самом деле написал письмо отцу и матери; он был так счастлив, что радость его буквально переливалась через край. До чего прекрасной кажется жизнь человеку, чудом избежавшему смерти, особенно если к сознанию, что он уцелел, присоединяется еще и гордость из-за одержанной победы! Еще одно соображение успокаивало Роже: отныне он больше не будет ощущать колотье в сердце, которое свидетельствует о нерешительности, свойственной порою и храброму человеку; теперь не только он сам сознавал свою силу, отныне о ней знали и другие.
В письме к матери шевалье умолял ее не забывать, что, помимо любви к ней и к отцу, единственным и неповторимым его чувством остается привязанность к мадемуазель де Безри; затем он просил баронессу сделать так, чтобы в их родных краях узнали, что он, Роже, вхож в дом маркиза де Кретте и уже начал жить так, как и должно жить дворянину в Париже. Потом он в подробностях описал свой новый наряд, мельком упомянул, что его появление в обществе не осталось незамеченным, и осведомился, может ли он надеяться на скорое получение следующих пятидесяти луидоров. В конце письма был постскриптум для Констанс, занимавший целых полторы страницы.
В своем письме к барону — шевалье посчитал бы кощунством смешивать сердечные чувства с денежными делами — Роже излагал все опасения метра Кокнара; он подробно обрисовал те опасности, какими тяжба угрожала скромному состоянию д’Антилемов: в глубине души наш самонадеянный герой был уверен, что отныне перед ним ничто не устоит и он непременно выиграет тяжбу, а потому ему хотелось даже слегка преувеличить подлинные трудности, дабы его победа показалась еще более блистательной.
Постскриптум второго письма был посвящен Кристофу: славный конь отдыхал и досыта ел овес в конюшне гостиницы “Золотая решетка”.
Между тем дело, которое привело шевалье в Париж, мало-помалу прояснялось; виконт де Бузнуа умер от апоплексического удара, не позаботившись ни устно, ни письменно выразить свою последнюю волю, ибо сей достойный дворянин полагал, что проживет на свете еще лет десять, а то и двенадцать. Его особняк, стоявший на площади Людовика Великого, внезапно опустел; сын индианки — так все еще называли жену, которую виконт де Бузнуа некогда привез из-за моря, — повторяю, сын индианки прибыл в столицу, чтобы вступить в права наследства; однако у него не оказалось никаких бумаг, подтверждающих эти его права, и потому особняк опечатали, а на все имущество покойного наложили секвестр.
Роже твердо решил: как только у него выпадет свободная минута, пойти и осмотреть особняк; ему надо было занести свою визитную карточку к г-ну Коллински, живущему на улице Капуцинок, и к графу Горкойну, жившему возле Ферм-де-Матторен; шевалье воспользовался этим и по пути остановился перед своим будущим владением.
Он узнал особняк, потому что все двери и окна там были наглухо закрыты; этот большой и красивый дом мог стоить триста тысяч ливров — сумма для того времени огромная. Роже сразу же обратил внимание на украшавший ворота небольшой каменный щит, на котором был выбит герб покойного, и решил, что, как только успешный исход тяжбы позволит ему это сделать, он выбьет там собственный герб и ублажит тем самым свое тщеславие. Юноша то подходил к особняку вплотную, то немного отступал, чтобы получше разглядеть его с разных сторон, и вдруг он заметил какого-то человека: тот пришел почти одновременно с ним, проделываю такие же самые маневры, да и вид у незнакомца был столь же сосредоточенный, как и у самого Роже; по этой причине шевалье более внимательно оглядел его.
Точный возраст этого человека угадать было нелегко, хотя можно было сказать наверняка, что ему не меньше двадцати пяти и не больше сорока лет; лицо у него было желтооранжевого цвета, почти такого же оттенка были даже белки глаз; у него были острые ослепительно белые зубы и черные как смоль волосы; его необычайно яркий наряд был богато расшит, по животу были пущены две цепочки для часов, все пальцы унизаны алмазными перстнями; на противоположной стороне улицы его ожидала золоченая карета, на ее козлах восседал кучер, еще более желтый, нежели его хозяин, а возле дверцы стоял слуга в костюме ласкара, еще более желтый, чем кучер.
В ту самую минуту, когда шевалье заметил странного незнакомца, тот, в свою очередь, должно быть, заметил его; оба несколько раз подряд переводили взгляды с особняка друг на друга, а затем снова на особняк; внезапно парадная дверь приотворилась, чтобы пропустить одетого в черное платье мужчину, походившего на судебного пристава; оба наших любителя недвижимости разом кинулись к заветной двери и просунули головы в щель, причем проделали они это столь поспешно, что стукнулись лбами.
Роже, как человек весьма учтивый, принес незнакомцу свои извинения, а тот лишь что-то проворчал в ответ. Ворчание его можно было, видимо, передать такими словами: “Вот дьявол! У этого молодца голова как медный котел”.
Потом оба одновременно воскликнули:
— Право же, до чего великолепный особняк!
— Не правда ли, сударь? — спросил Роже.
— Да, я тоже так думаю, — ответил незнакомец.
— когда выполют траву, которой порос двор…
— А когда заново покрасят двери и ставни…
— когда днем вид тут будут оживлять красивые экипажи и чистокровные лошади…
— А ночью все будет освещено множеством огней…
— Тоща, ей-Богу, у меня будет один из самых великолепных особняков в Париже, — закончил Роже.
— Виноват, сударь, — возразил незнакомец, — вы хотели сказать, что у меня будет один из самых великолепных особняков в Париже.
— Нет, я сказал не “у вас”, а “у меня”.
— Но кто вы, собственно, такой?
— Я кузен виконта де Бузнуа.
— А я, милостивый государь, его пасынок.
— Как? Стало быть, вы Индиец?
— А вы провинциал?
— Милостивый государь, — резко сказал Роже, — вы выражаетесь неучтиво; я и в самом деле приехал из провинции, но это вовсе не означает, что я провинциал: я друг маркиза де Кретте, виконта д’Эрбиньи, шевалье де Кло-Рено и не далее как вчера трижды ранил шпагой некоего венгра-магната, который не вам чета.