Сердце его сжалось, слезы навернулись на глаза. Но тут он вспомнил, что он, как сказал Ленэ, солдат и дворянин.
“Гордость, — думал он, — единственная ободряющая сила, существующая на свете, приди ко мне на помощь! Могу ли плакать о жизни, о таком ничтожном благе!.. Как стали бы окружающие меня враги смеяться, если б могли сказать: “Каноль плакал, узнав, что надобно идти на смерть!..” Что делал я в тот день, когда осаждали Сен-Жорж и когда жители Бордо так же хотели убить меня, как теперь? Я сражался, шутил, смеялся!.. Черт возьми! Во имя Неба, которое меня слышит и которое, может быть, несправедливо ко мне; во имя дьявола, который борется в эту минуту с моим ангелом-хранителем, я и теперь сделаю то же: если не буду сражаться, так все-таки стану смеяться, стану шутить”.
В ту же минуту лицо его стало спокойным, как будто все чувства покинули его сердце, он пригладил черные свои кудри и твердым шагом, с улыбкой на устах подошел к герцогу де Ларошфуко и Ленэ:
— Господа, — сказал он, — вы знаете, что в этом мире, столь полном всевозможных странных и неожиданных случайностей, надо учиться привыкать ко всему. Мне нужна была — простите, что я вас об этом не попросил, — минута, чтобы свыкнуться с мыслью о смерти. Если это слишком много, то прошу простить, что я заставил вас ждать.
Глубокое удивление отразилось на лицах всех в толпе. Пленник понял, что все присутствующие переходят от изумления к восхищению им. Это сознание, для него приятное, возвысило его в собственных глазах и удвоило его силы.
— Я готов, господа, — сказал он, — я жду вас.
Герцог, на миг испытавший изумление, на минуту, стал по-прежнему хладнокровен и подал знак.
По этому знаку ворота растворились, и конвой приготовился идти.
— Позвольте, — вскричал Ленэ, желая выиграть время, — позвольте, герцог! Мы ведем господина де Каноля на смертную казнь, не так ли?
Герцог удивился. Каноль с любопытством взглянул на советника.
— Да, — сказал герцог.
— А если так, — продолжал Ленэ, — то этот достойный дворянин не может обойтись без духовника.
— Простите, сударь, напротив, — отвечал Каноль, — я вполне могу обойтись без него.
— Как? — спросил Ленэ, подавая арестанту знаки, которых тот не хотел понять.
— Ведь я гугенот, — отвечал Каноль, — и предупреждаю вас, гугенот самый закоренелый. Если хотите сделать мне последнее удовольствие, позвольте умереть в моей вере. — И, отказываясь от исповеди, он подал Ленэ знак, показывающий, что понял его и благодарен ему.
— В таком случае ничто не удерживает вас, пойдемте! — сказал герцог.
— Пусть он исповедуется, пусть он исповедуется! — закричали несколько ярых фанатиков.
Каноль приподнялся на цыпочках, спокойно и самоуверенно посмотрел кругом и, повернувшись к герцогу, сказал строго:
— Что за подлости хотят тут делать? Мне кажется, сударь, что только я один здесь имею право исполнять свою волю, потому что я герой праздника. Поэтому я отказываюсь переменять веру, но требую эшафота, притом как можно скорее, теперь уж мне надоело ждать.
— Молчать! — закричал герцог, обращаясь к толпе.
Когда под действием его голоса и взгляда сразу же воцарилось молчание, герцог сказал Канолю:
— Сударь, поступайте как вам угодно.
— Покорно благодарю, сударь. Так пойдем же… и пойдем поскорее…
Ленэ взял Каноля за руку.
— Напротив, идите медленнее, — сказал он. — Кто знает будущее? Могут дать отсрочку, могут одуматься, может случиться какое-нибудь важное событие. Идите медленнее, заклинаю вас именем той, которая вас любит, которая будет так плакать, если узнает, что мы спешили…
— О, не говорите мне о ней, прошу вас, — отвечал Каноль. — Все мое мужество исчезает при мысли, что я навсегда разлучаюсь с нею… Нет! Что я говорю?.. Напротив, господин Ленэ, говорите мне о ней, повторяйте, что она любит меня, будет любить всегда и будет плакать обо мне.
— Ну, доброе и бедное дитя, — отвечал Ленэ, — мужайтесь! Помните, что на нас смотрят и не знают, о чем мы говорим.
Каноль гордо поднял голову, и, благодаря этому полному грации движению, красивые его кудри черными локонами рассыпались по плечам. Конвой вышел уже на улицу: множество факелов освещали шествие и так что можно было видеть спокойное и улыбающееся лицо пленника.
Он слышал, как плакали некоторые женщины, а другие говорили:
— Бедный барон! Как он молод! Как хорош!
Шествие безмолвно подвигалось вперед, наконец Каноль сказал:
— Ах, господин Ленэ, как бы мне хотелось видеть ее еще раз.
— Хотите, я пойду за ней? Хотите, я приведу ее сюда? — спросил Ленэ, лишившись всей своей твердости.
— Да, да, — прошептал Каноль.
— Хорошо, я иду, но вы убьете ее.
“Тем лучше, — мелькнула эгоистическая мысль в уме молодого человека. — Если ты убьешь ее, то она никогда не будет принадлежать другому”.
Потом вдруг Каноль превозмог последний припадок слабости и сказал:
— Нет, нет!
И, удерживая Ленэ за руку, прибавил:
— Вы обещали ей оставаться со мной, оставайтесь!
— Что он говорит? — спросил герцог у командира стражи.
Каноль услышал его вопрос.
— Я говорю, герцог, — отвечал он, — что не думал, как далеко от тюрьмы до эспланады.
— Увы, не жалуйтесь, бедный молодой человек, — прибавил Ленэ, — вот мы и пришли.
Действительно, факелы, освещавшие шествие и авангард, шедший впереди конвоя, скоро исчезли за поворотом улицы.
Ленэ пожал руку молодому человеку и, желая сделать последнюю попытку, прежде чем они придут к месту казни, подошел к герцогу.
— Сударь, — сказал он вполголоса, — еще раз умоляю, сжальтесь, будьте милостивы! Казнью господина де Каноля вы вредите нашему делу.
— Напротив, — возразил герцог, — мы доказываем, что считаем наше дело правым, потому что не боимся мстить.
— Такое мщение возможно только между равными, господин герцог! Что бы вы ни говорили, королева все-таки королева, а мы ее подданные.
— Не станем спорить о таких вопросах при господине де Каноле, — сказал герцог вслух, — вы же понимаете, что это неприлично.
— Не будем говорить о помиловании при господине герцоге, — заметил Каноль, — вы видите, он намерен совершить государственный переворот; зачем мешать ему из-за такой безделицы…
Герцог не возражал, но по его сжатым губам, по его злобному взгляду видно было, что удар достиг цели. Между тем процессия двигалась вперед, и Каноль наконец вышел на эспланаду. Вдалеке, на другом конце площади, шумела толпа, окружавшая свободную площадку, очерченную линией блестящих мушкетных стволов. В середине ее возвышалось что-то черное и бесформенное, неясно рисовавшееся во мраке. Каноль подумал, что это обыкновенный эшафот. Но вдруг факелы на середине площади осветили этот мрачный предмет и обрисовали страшный силуэт виселицы.
— Виселица! — вскричал Каноль, останавливаясь и указывая на нее. — Что там такое? Не виселица ли, господин герцог?
— Да, вы не ошибаетесь, — отвечал герцог хладнокровно.
Краска негодования выступила на лице молодого человека; он оттолкнул двух солдат, провожавших его, и одним прыжком очутился лицом к лицу с Ларошфуко.
— Сударь, — вскричал он, — вы забыли, что я дворянин? Все знают, даже и сам палач, что дворянину следует отсечь голову.
— Бывают обстоятельства, сударь…
— Сударь, — перебил Каноль, — говорю вам не только от своего имени, а от имени всего дворянства, в котором вы занимаете такое высокое положение, вы, бывший принцем и теперь носящий титул герцога. Бесчестие это падет не на меня, невинного, а на всех вас, на всех, потому что вы повесите одного из ваших же, дворянина!
— Король повесил Ришона, сударь!
— Нет, сударь, Ришон был храбрый солдат и благороден душой, насколько это возможно, но он не был дворянин по рождению, а я дворянин.
— Вы забываете, — сказал герцог, — что здесь дело идет о мщении; если бы вы были принц крови, вас все равно бы повесили.
Каноль инстинктивно хотел обнажить шпагу, но шпаги на нем не было. Понимание положения вернуло ему силу, гнев его утих, он понял, что его преимущество в его слабости.