Петр задумался. Не совсем ясно было: что это, тонкая хитрость со стороны Алексея или тупое упрямство?
Проницательный Меншиков, умный Шафиров осторожно намекали Петру, что такое согласие, конечно, не без задней мысли дается, что в искренность решения Алексея трудно поверить хотя бы по одному тому, что он весьма власти желает и от нее никогда не откажется — этому есть подтверждения…
И Петр при свидании с сыном сказал:
— Постричься в монахи — это молодому человеку не так‑то легко. Одумайся не спеша… Полгода я еще подожду.
Сказано это было в начале 1716 года, перед отъездом Петра за границу.
Прошло полгода, и Петр написал Алексею из Копенгагена, чтобы он либо постригался в монахи, либо, если передумал, немедля выезжал бы к нему.
«Еду к тебе», — ответил царевич и действительно вскоре выехал, но… не к отцу, а в Вену, к своему шурину, императору Карлу.
Глубокой осенью, около десяти часов вечера, когда император был уже в постели, переодетые царевич и Евфросинья явились к вице–канцлеру императора.
— Я приехал, — всхлипывал Алексей, падая на колени, — я приехал… просить императора о покровительстве… Меня хотят лишить престола и самой жизни моей…
— Вы здесь в безопасности, — торопился успокоить царевича весьма удивленный и смущенный министр.
— Отец мой, мачеха, Меншиков нарочно спаивали меня, чтобы сделать неспособным царствовать, — рыдал Алексей. — А теперь хотят меня погубить!.. Умоляю о помощи!..
Обо всем этом было немедленно доложено Карлу, и император решил: «Предоставить убежище царевичу, но содержать его тайно».
Вскоре Петру стало известно: царевич, выехав к нему за границу, исчез. Это известие его сильно встревожило.
— Наследник престола в руках иностранного правительства! — вскрикивал пылкий Шафиров, прижимая к груди короткие толстые руки. — Это же, ваше величество, может быть причиной страшнейших смут!..
У Петра от стыда и злобы холодели пальцы.
— А если я назначу по себе другого наследника? — пытался он возражать, успокаивая сам себя.
— Прежний наследник может в то же время предъявить свои права, основываясь на первородстве, — спокойно и уверенно докладывал ему в свою очередь Петр Андреевич Толстой. — И может, — подчеркивал, поднимая свою густую, кустистую бровь, — подкрепить эти права иностранною армией…
— Да, да, — поддакивал ему Петр Павлович Шафиров. — И какие же тягчайшие для России условия должен был бы он принять за эту помощь!.. Подумать только! — шумно вздыхал вице–канцлер.
— Так, так, — тупо и кратко шептал государь, уставившись в одну точку. — Безрога корова и шишкой бодает! Истинно. Истинно!..
— Гришка Отрепьев, к примеру, обязался уступить Польше за такое содействие несколько русских городов [26], — вставил Толстой, щуря зоркие зеленоватые очи.
— А разве не может царевич дать подобные обязательства какому‑нибудь европейскому королю? — добавил Шафиров, бочком подбегая к столу, за которым сидел государь.
— Правда! — выдавил из себя Петр, швыряя на стол потухшую трубку. Лицо его, круглое, с играющими под желто–смуглой кожей розоватыми желваками, было строго, нахмурено. — Чего хорошего, а этого… — И голос его сорвался. — Этого можно ждать, можно, — кивал, — Но только… при мне такого не будет! — сказал тоном глубокой веры. — Сына–иуду!.. — вдруг гаркнул, скрипнул зубами. — Я… — дернул шеей, вскочил, — пр–рокляну!.. Растерзаю на части своими руками! Изотру в прах предателя!..
Ты, Петр Андреич, — ткнул пальцем Толстого в плечо, — найди мне его. Сыщи, где он, собака!.. А там… мы посмотрим.
— Слушаюсь, государь! — поклонился Толстой, тотчас подумав: «Ох и большая возня получится с этим делом! Придется‑таки поработать и головой и ногами!..»
Алексея укрыли в уединенном горном замке в Тироле. Даже комендант не знал имени особы, охранение которой ему было поручено. Но пронырливый Петр Андреевич Толстой все же напал на след беглеца. Тогда Алексея переправили подальше — в Неаполь. Но Толстой и там его разыскал. И тогда Петр формально потребовал от императора, чтобы он выдал ему сына, грозя в противном случае принять меры к отмщению за эту «несносную нам и чести нашей обиду».
Угроза подействовала. Но император предоставил самому Толстому склонить Алексея к возвращению на родину.
Долго Толстой уговаривал Алексея вернуться в Россию. Однако все было тщетным. Наконец Петру Андреевичу удалось‑таки найти у Алексея слабое место: рассыпая свое красноречие, он начал уверять беглеца, что государь не будет препятствовать его женитьбе на Евфросинье и дозволит ему, отрекшись от престола, жить с ней в одном из подмосковных имений. Такое обещание сразу возымело должное действие. На этих условиях Алексей согласился вернуться в Москву.
10
Когда Петр находился в самом Петербурге, у Екатерины вечерами всегда шумно и весело. В большом, высоком танцзале ее деревянного дворца собирается тогда вся столичная знать.
Все там на новый манер. Гремит с галереи цесарская музыка; молодежь шумно приготовляется к танцам; в пудреных париках, разноцветных кафтанах, расшитых блестящими галунами, кавалеры расшаркиваются перед девицами — приглашают на менуэт.
Маменьки, туго затянутые в модные платья, с лицами сизоватыми от густого румянца и синеватых белил, крепко надушенные «роматными водами», чинно рассевшись вдоль стен и замерев в самых неестественных позах, незаметно подталкивают локтями своих дочерей, косят глазами по сторонам, что‑то шепчут, не меняя выражения лиц, и дочки — худые и полненькие, «на выданье» и того неопределенного возраста, когда из девочек формируются и незаметно распускаются девушки, — расправляя свои широченные робы, натянутые на стальные обручи — фижмы, постукивая высокими каблуками остроносых сафьяновых башмачков, подают кавалерам руки и, павами выступая вперед, становятся в общий круг.
Разговор пока не клеится. После каждого обращения к ним кавалеров девушки потупляют глаза, вспыхивают до корней волос, судорожно перебирают складки на платьях. Высоко взбитые волосы их убраны цветами, заколками и гребенками с массой камней; густые слои румян и белил покрывают лица, шеи и плечи; пальцы унизаны кольцами.
Но вот трубачи и литаврщики грянули менуэт. И круг танцующих оживился, начались церемонные поклоны, приседания — реверансы.
— Кто это, ваша светлость? — спрашивает у Меншикова Екатерина, указывая веером в сторону одной пары.
— Флотский лейтенант Мишуков, — почтительно изогнувшись, докладывает светлейший, — а с ним…
— Княжна Наталья Черкасская, — ловко подсказывает ему стоящий за спиной вице–канцлер Шафиров.
— Славная пара! — улыбается «матушка». — А Трубецкая — как только что распустившийся алый цветок, не правда ли, Александр Данилович?
— Да, ваше величество, — кривит губы светлейший. — Мужу ее есть что охранять. Смотрите, как он ревниво за нею следит…
Действительно, высокий, худой, длинноносый старик Кантемир, бывший господарь молдаванский, не спускал глаз со своей молодой «половины».
Следом за Трубецкой проплывает молодая Ромодановская.
— Она еще более прекрасна душой, нежели наружностью, — замечает Екатерина. — Вся в мать.
— Не в отца, — соглашается Меншиков. — Папенька у нее был такой, что ежели приснится, то вскочишь да перекрестишься![44]
— Ох и язык у вас, князь! — смеется Екатерина, прикрыв веером свои сложенные сердечком пунцовые губки. — И с годами, как вижу, не унимаетесь!..
— Говорят, что она выходит замуж за сына графа Головкина? — спрашивает Меншиков. — Это правда?
— Да! — кивает Екатерина. — У графа собирается сразу две свадьбы: женится сын на Ромодановской, и государь просватал за Ягужинского его дочь. Смотрите, смотрите, какая чудесная пара!.. Ягужинский, по–моему, решительно первый танцор в Петербурге. Красивый, ловкий, вечно веселый!..
— Когда трезвый, — добавляет светлейший. — А выпьет, то или спорит, или дерется…