Наказ Петра был блестяще выполнен его дипломатами. Договор был подписан 4 августа в Амстердаме, где Петр в это время находился. И именно такой договор, которого желал Петр. В силу этого договора царь и короли французский и прусский обязались поддерживать мир и всеми мерами охранять договоры, «которые имеют прекратить Северную войну».
Непосредственным следствием заключения этого договора было назначение в Россию французского посла Кампредона и консула Вильярдо, немало способствовавших впоследствии «к наклонению шведского правительства на уступки России».
Пребывание Петра в Париже положило основание более близким отношениям между обеими державами.
Русским послом в Париже был назначен князь Василий Лукич Долгорукий, человек, всю свою жизнь проведший за границей в дипломатических должностях, образованный, любезный, с хорошим природным умом. Василий Лукич употребил всю свою ловкость, все приобретенное долгим опытом искусство, чтобы заинтересовать правительство регента Франции в сближении с Россией, и мало–помалу достиг этого.
Заранее, чуть не за полдня, Меншиков выехал в Кронштадт встречать государя. Там установил он порядок салюта при встрече и самой встречи на берегу, все сам проверил, после чего нескончаемо долго, казалось ему, стоял на высоком крепостном бастионе, терпеливо осматривая в зрительную трубу неоглядный морской горизонт.
Ох долгонько тянулось для него это время!.. Наконец:
— Ага!.. Вот они!.. — вскрикнул, дернул за рукав стоявшего рядом капитана Гесслера, сунул ему в руку трубу. — Смотри! Галиот и две шлюпки!..
Но капитан не успел ничего разглядеть.
— Бери лучших гребцов, — приказал ему Меншиков, отнимая трубу, — узнай: государь ли? Если он — подними андреевский флаг.
Но не вытерпел. Сам кинулся к шлюпке, понесся по морю следом за капитаном.
Гесслер выкинул флаг, пристроившись к галиоту.
— Поживей, ребятушки, поживей! — бодро крикнул Данилыч гребцам, сурово и твердо посмотрел им в глаза, и утомившиеся матросы словно ожили вновь.
«Как‑то встретит мин херр?» — думал, волнуясь, ерзая по влажной скамье.
Подплыв, запыхавшись, цепляясь за поручни, взбежал по ступенькам.
Помогая взойти на корабль, Петр почти втащил его с трапа на борт. Стиснул, крепко расцеловал.
— Ну что, что? — бормотал глухо, прерывисто.
— Мин херр… — шептал Меншиков, улыбаясь и отирая глаза. — Добро… добро пожаловать, ваше величество!..
Студеный ветер глухо, неприязненно шумел в снастях галиота, путал пышные локоны губернаторского парика, раздувал полы кафтана, трепал бахромчатые концы поясного шарфа, рвал из рук шляпу. Отступив на шаг назад, Александр Данилович было вытянулся — доложить, но Петр подхватил его под руку.
— После, — вымолвил, поведя правым плечом. — После об этом, Данилыч. Постой! Дай раздышаться.
В гавани грянули залпы. Первый…
— Из семидесяти одной пушки, ваше величество, — доложил Данилыч, наклонившись к плечу царя.
Второй…
— Из восьмидесяти пяти, государь!
Третий…
— Из ста одной пушки!
На берегу Петра встретили генерал–адмирал и «все морские чиновники».
9
Как‑то на одном из пиров любимец Петра флотский лейтенант Мишуков, сидя возле государя, уже порядочно выпивший, задумался и… вдруг заплакал.
Петр удивился.
— Что с тобой? — участливо спросил он лейтенанта.
— Да как же не плакать, государь, — отвечал Мишуков. — Ведь все, на что ни посмотришь, и место, где сейчас мы сидим, — Кронштадт, и новый престольный град Санкт–Питербурх, и флот Балтийский, и русские моряки, и, — стукнул себя в грудь кулаком, — я, лейтенант Мишуков, командир фрегата, обласканный милостями твоими, — все же это создание твоих рук!
— Ну и что?
— А то, государь, что как вспомнишь все это да подумаешь, что здоровье твое все слабеет — припадать стал, лета… как подумаешь — сердце переворачивается. Вдруг — сохрани Бог! — с трудом выговаривал Мишуков, смутно чувствуя, будто в палату врываются, пытаясь заполнить ее без остатка, все те тысячи тысяч, для которых неуклонно вершил государь свое великое дело. — Главная причина… в том расчет — какая наша жизнь тогда будет?.. На кого нас покинешь? — громко всхлипывал лейтенант.
— Как на кого? — подняв брови, возразил ему Петр. — А наследник–царевич!
— Ох! — вздохнул Мишуков и безнадежно махнул рукой. — Никого же кругом него стоящих нет. Истинные мои слова, государь, истинные! А он глуп… все расстроит!.. Все–все!.. Все как есть!
Петру понравилась такая душевная откровенность, звучавшая горькой истиной, но грубоватость выражения и неуместность неосторожного громогласного признания подлежали взысканию.
— Дурак! — заметил он отечески укоризненно и с усмешкой слегка хлопнул моряка по затылку. — Разве про такое при всех говорят?
Сконфуженный лейтенант гладил затылок, таращил глаза, бормотал:
— Да ведь я… ах, Бож–же ты мой!
Сильно подействовала эта исповедь на пирующих. Федор Матвеевич Апраксин обтер рукой увлажнившиеся глаза и посмотрел на светлейшего. Александр Данилович глубоко вздохнул и, покачав головой, сказал:
— Да–а!
Подумал: «Мишуков попал в самую точку».
Петр нахмурился. «Вот что люди‑то думают…»
Способен ли наследник престола продолжать дело, начатое отцом? В. се чаще и чаще тревожила Петра эта страшная мысль. «Тут, брат, все передумаешь!..» Не возмогут ли его, Алексея, склонить на свою сторону большие бороды, которые, ради тунеядства своего, ныне не в авантаже обретаются?
До восьми лет царевич рос в теремной глуши, возле маменьки, в кругу теток, монахов, сказочников, гусляров, бандуристов, старцев да стариц; дальше Задонска да Троицкого монастыря не бывал. Когда приезжали с матушкой в Троицкий, она обязательно вспоминала, рассказывала монахам, как она во время стрелецкого возмущения, беременная Алешенькой, пробиралась темной ночью в этот монастырь.
— И как же был обрадован государь Петр Алексеевич рождением сына–наследника, — говорила Евдокия Федоровна, улыбаясь, — и сказать невозможно!.. В Преображенском по этому случаю феверку сжег!.. А потом, — продолжала, поглаживая сына на коленях, — беспрерывные разъезды, дела пошли у него… — и неторопливым шепотом, возвращаясь к источнику своих тоскливых воспоминаний, начинала долгий–долгий рассказ–причитание.
— Так Алешенька и растет, — завершала, отирая нос концом головного платка, — с одной матушкой!..
Близкие — единомышленники царицы — не могли смотреть на нее без сострадания: она или молилась, беззвучно рыдая, или сидела вся сжавшись. Бесстрастное, опухшее от слез личико, вся ее маленькая фигурка выражали тупую покорность.
— Бог терпел и нам велел, — надо сносить…
— Го–осподи! — шумно вздыхали ее келейные собеседники, — До чего, аспид, довел собственную жену!..
Покойно проходили тихие дни: сны друг другу, сказки рассказывали, жития святых читали, приводили приметы. Солнце рано заходит за шатровые крыши боярских хором, за злачены купола, башенки кремлевских церквей — на другой день будет ветрено; галки с криками вздымаются на звонницы, колокольни, ласточки низко ширяют, воробьи на улицах купаются в густой пыли — будет дождь; правый глаз чешется — к смеху, левый — к плачу; правая ладонь чешется — отдавать деньги, левая — получать…
Перед отходом ко сну царица вставала, окидывала помутившимися глазами погруженную в сумрак горницу, брала за руку сына и, шатаясь от внезапной слабости, следовала в сопровождении шамкающей, вздыхающей свиты в молельню. Там останавливалась перед иконой Нерукотворного Спаса, припадала к подручнику[41], и Алешенька слышал все те же тихие, глухие рыдания.
Стены молельни при мерцании свеч переливали миллионами звездочек, тихо искрился жемчуг и блестело золото, яркими огненными пятнами сверкали камни, обрамляющие суровые лики владык и владычиц, сочными бликами сияли эмали.
Стоя на коленях, Алешенька подолгу глядел на иконы, рассматривал «строгановское письмо»: среди золотых морей вставали розовые города, на густо–лиловом, словно шелковом, небе плыли кудрявые серебряные облака, меж острых синих гор паслись стада диких ланей, на вечереющем сквозящем небосклоне белели паруса дальних кораблей, угодники Божии в хитро тканных парчовых ризах тихо молились среди цветущих долин.