— Ни–че–го, — уверенно говорил он теперь, — заставим и наших купцов свои выгоды соблюдать. Сейчас не понимают заботы моей — позднее поймут!..
Однажды какой‑то «важный господин» улыбнулся, видя, с каким усердием Петр, превыше других пород ценя дуб как корабельное дерево, сажал желуди на Петергофской дороге.
— Глупый человек! — сказал ему Петр, заметив его улыбку. — Ты думаешь, не дожить мне до матерых дубов? Да я ведь не для себя тружусь, а для будущей пользы Отечества!
И наряду с этим «умнейшая голова» из его приближенных — Петр Андреевич Толстой полагал: «Добродетель?.. Что ж, добродетель сама по себе всегда существовала, но относительно общества… Хм–м!.. Она есть нечто условное, то бишь добродетельный в большом круге — значит человек не разбойник и не более! Довольно того!»
Что же оставалось делать?.. Дальше «рубить»?
«Да, «рубить»! — решил Петр. — Если закоренелые упрямцы не могут служить Отечеству за совесть — будут работать за страх!»
В своих сподвижниках он уважал столько же таланты, заслуги, сколько и «совесть», особенно преданность. «Князь–кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский, «зверь», как сам Петр иногда его величал, не отличался выдающимися способностями, «любил пить непрестанно и других поить да ругаться», но он был глубоко предан Петру, за что пользовался его безграничным доверием и, наравне с Борисом Петровичем Шереметевым и Александром Даниловичем Меншиковым, имел право входить в кабинет царя без доклада.
Вспоминая Шереметева[77], Петр говорил окружающим: «Нет Бориса Петровича, но его храбрость и верная служба не умрут и всегда будут памятны в России!..» Так же он отзывался и об Алексее Семеновиче Шеине. «Сии мужи, — восклицал он, — верностью и заслугами вечные в России монументы!»[78]
При дворе все резче и резче обозначались два лагеря.
Дмитрий Михайлович Голицын как‑то съязвил:
— Слышал я, — обратился к Толстому, — что государь просьбу Александра Даниловича о Батурине обратно вернул не читая?.. Вот ведь, скажи на милость, как расширился князь! Батурин ему подавай!.. Ненасытен, истинно ненасытен!..
— Александр Данилович полагает, — ответил Толстой, — что все равно, не ему, кому‑нибудь из вас, Голицыных или Долгоруких, отдаст государь город этот. «Так пусть уж лучше он достанется мне, — говорит. — Я хоть Батурин с боя брал, а Дмитрий Михайлович Голицын в Киеве сидел, как клуша на яйцах, да Мазепу и проворонил!»
Толстой и Голицын — представители враждующих партий, другого разговора между ними и быть не могло. Меншиков, Толстой, Ягужинский, Головин, Макаров — голова партии Екатерины; Голицыны, Долгорукие — партии великого князя Петра Алексеевича.
22
— В сем тысяча семьсот двадцать третьем году, ваше величество, — докладывал Меншиков, — в Петербург пришло уже около двухсот иноземных кораблей. А когда здешние порты в полную силу работать начнут…
— «Начнут»! — махнул Петр рукой. — Чтобы «начать», надо дураков перевесть!.. К Архангельску все еще тянут! Голландские купцы все пороги обили — осели в Архангельске, обжились, ну и поперек горла им здешнее дело… А наши, наши‑то, — горько продолжал, — они‑то что от Питера рыло воротят? Всячески меня отклоняют от распоряжений, коими я стараюсь ввести торговлю в новый фарватер!
Свечи оплыли, в токарной тускло синел табачный дым, верстак у окна был усеян золой, выбитой из трубок, мухи сонно и недовольно гудели под потолком. Фрамуга в верхней половине окна была открыта, но тяги воздуха почти не было, — в мастерской так же душно, как на дворе, а Петр все шагал из угла в угол и говорил, говорил.
— Да и помещики тоже хороши, нечего сказать! Я не знаю, — пожал плечами, — как можно дома без дела сидеть!.. Я вот, видишь, — указал на токарный станок, — когда отдыхаю — паникадило точу. Не могу, не могу, — мотал головой, — складывать руки на животе да зевать во весь рот!.. Да ежели бы я все дома‑то сидел — помереть! А они?
— Да–а, ваше величество, — протянул Меншиков, — ежели как следует торговать с заграницей, то и товаров надо довольно иметь. А они, — угадал мысль Петра, — крестятся, когда Тимофей–полузимник с Аксиньей–полухлебницей минуют: «Половина корма съедено, половина сроку от хлеба до хлеба прошла, не за горами и весна красна, — ухмыльнулся, — авось и дотянем!»
— Вот–вот! — хмурился Петр. — И за таких лежебоков да и за беспутных расточителей, тунеядцев надобно приниматься. Пора!..
«Понеже, как после вышних, так и нижних чинов людей, — издал император указ, — имения дают в наследие детям их, таковым дуракам, что ни в какую науку и службу не годятся, а другие, несмотря на их дурачество, для богатства отдают за них дочерей своих и свойственниц замуж, от которых доброго наследия к государственной пользе надеяться не можно, к тому ж, оное имение получа, беспутно расточают, а подданных бьют, и мучат, и смертные убийства чинят, и недвижимое в пустоту приводят, того ради повелеваем, как вышних, так и нижних чинов людям подавать об них известия в сенат, а в сенате свидетельствовать, и буде по свидетельству явятся таковые, отнюдь жениться и замуж идтить не допускать, и деревень наследственных никаких за ними не справливать, а велеть ведать такие деревни по приказной записке».
— Вот это указ — так указ! — восторгался Данилыч. — Кое‑кто теперь крепко в затылке почешет.
— Что, думаешь, после этого поумнеют? — ехидно улыбался Апраксин.
— Не–ет, я думаю, Федор Матвеевич, — нарочито серьезно отвечал ему Меншиков, — я думаю, государь твердо знает, что ежели уж дурак, то это надолго… Поэтому, видно, и не хочет он ждать, когда такой поумнеет.
— Стало быть, трах! — и готово?
— Да, трах! — и готово, — отрубал ребром ладони Данилыч. — Дураков учить — что решетом воду носить…
— Это правда.
А как‑то вызвал Петр к себе Меншикова и Апраксина; больной лежал, так их в кровати и принял.
— Одной из причин, доставивших Отечеству нашему славный мир со Швецией, — начал он, — есть наш флот! — Повернулся на правый бок, оперся на локоть. — Одержал он много побед над шведскими кораблями, не глядя на английского адмирала, что плавал на Балтике… Перевозил он на шведский берег и наши войска, чем принудили мы противника к немалым уступкам…
— На одном из сеймов шведских, — осторожно вставил Апраксин, — по поводу разных мер к обороне, один знатный адмирал шведский сказал, что едва ли и тысячью судов можно надеяться теперь отразить высадку русских войск на шведские берега.
— Все это доказывает, — спокойно, внушительно заметил и Меншиков, — как силен есть наш флот, создание Петра Великого, отца Отечества нашего! Войско было и ранее, но единый русский военный корабль, который построен был в прежнее время, сожжен был Стенькой Разиным, а с тех пор не было и приступов к строению флота. Так ведь, ваше величество?
Петр болезненно морщился, но утвердительно кивал.
— А первым семенем этого флота, — ровно и чуть–чуть печально продолжал он развивать свою мысль, — был тот ботик, который валялся между старым хламом измайловского дворца. Он истинно «дедушка русского флота»! И нам, — тихо, но твердо добавил, — надо воздать ему память. И так припоздали, — сказал, снова поворачиваясь на спину. — Идите к Макарову, я там… расписал, как справить все это.
Ботик был перевезен в Петербург, а оттуда в Кронштадт, «для учинения смотра внукам своим».
В назначенный день, 11 августа 1723 года «дедушка» был поставлен на галиот и под парусами препровожден на кронштадтский рейд. Там его спустили на воду; за весла сели Меншиков, Апраксин, за руль — несколько оправившийся к тому времени от болезни сам Петр. Двадцать два линейных корабля, множество фрегатов, яхт и других, более мелких судов, убранных разноцветными вымпелами, были выстроены для встречи.
На маленьком дряхлом суденышке, с трудом справлявшемся даже с зыбью морской, развернулся императорский штандарт, и со всех кораблей, выстроенных для встречи, загрохотали залпы салюта. В облаках клубящегося порохового дыма скользил карлик–дедушка между рядами исполинов–внуков. «Ура» перекатывалось с корабля на корабль, били барабаны, ревели трубы, гремели литавры…