– Зачем же вы одни кедры рубите? – спросил я Пассара.
– Еще ель немножко берем. Больше ничего нельзя, лиственные породы тонут. Сплавлять нельзя. Дороги нет. Что делать?
– Стройте дорогу.
– Не могу… Мое дело – рубить лес.
– Но ведь кедр не восстанавливается при такой рубке?
– Конечно…
– По закону запрещена такая рубка? – кричу я ему в спину.
– У нас есть разрешение, – отвечает Пассар, не оборачиваясь. – Трест давал…
– Но послушайте, это же преступление! – я оборачиваюсь к Пинегину, и мы останавливаемся лицо в лицо.
Он чуть ниже меня и поэтому смотрит исподлобья своими бесцветными навыкате глазами.
– Не кричите! Вы что, не знаете?! Нужен лес не завтра, а сегодня.
– А завтра что, лес не понадобится?
– Ну и что?! Завтраками кормить будем государство? Мол, подождите там, наверху… Вот построим дорогу, тогда и лес будет. Так, что ли? – повышает голос и Пинегин.
– Не умеете рубить по-человечески, не лезьте! Лучше будет.
– Да поймите же, дело не в рубке!.. Лес – это стройки, лес – это химия, лес – это валюта, наконец.
– Чего спорите! – крикнул Пассар. – Протока подошла.
Мы не заметили, как он отошел на значительное расстояние.
– Идите!
Пинегин кивнул в сторону Пассара и все так же смотрел исподлобья.
Мне не хотелось подставлять ему спину и топать впереди, как под конвоем.
– Ступайте вы! – сказал я.
Но и Пинегин заупрямился.
Мы стояли друг перед другом, как бараны. Его округлое лицо как-то вытянулось – отвисли щеки, и на переносице проявилась красная сетка частых прожилок. Передо мной был другой человек – упрямый, злой и старый.
Наконец он свернул в сторону и пошел чуть сбоку. До самой протоки мы шли медленно, молча, не глядя друг на друга. Я – чуть впереди, и мне слышно было, как трещал валежник да тяжело дышал Пинегин.
– Вот она и есть Теплая протока! – сказал Пассар. – Зимой и летом не замерзает.
Мы остановились на обрывистом берегу. Неширокая порожистая протока была завалена кругляком, коряжником и кетой. Оседавшие на галечных перекатах заломы из выворотней, бурелома да почерневших коряжин обросли за лето свежими бревнами и сплошь перегораживали течение. Перед заломами вода кишела кетой; сильная рыба тараном шла на бревна, билась хвостами о галечные отмели, выпрыгивала из воды, сверкая радужным полукружьем, старалась перемахнуть через высоченные заломы, плюхалась снова в воду и опять шла на приступ.
Выбившись из сил, в кровоподтеках и ссадинах, она отходила к берегу и здесь, раздвигая трупы своих собратьев, торопливо разбивала хвостом один из продолговатых бугорков, выбрасывала оттуда уже политую молоками икру своих предшественников, выметывала сама икру в эту ямку и, не успев как следует зарыть ее, тут же умирала. Вода красная от икры; отмель усеяна сдохшей рыбой.
Закатное солнце тяжело плавало над лесными вершинами, и в этом медно-красном свете рыбины казались окровавленными.
Мы долго молчали и смотрели на это мрачное рыбье побоище.
Затихли отдаленные глухие раскаты, – видать, вальщики закончили работу.
Ветра не было – ничто не шелохнется. И только редко и жирно каркали вороны; они лениво перелетывали над протокой, садились на прибрежные кедры и сердито кричали на нас.
– Хоть бы вы растащили эти заломы, – сказал я Пассару.
– Нам некогда… Людей нет. И очень бесполезно. Сплавщики много раз взрывали заломы. Все равно затягивает. Вода села к осени. Вот беда!
– Значит, вода виновата? А вы – молодцы!
– Зачем молодцы?! Конечное дело – наши бревна в заломах лежат.
– И опять сплавлять будете… Сваленный лес на Теплую трелюете?
– Куда же еще? – сказал Пассар.
Я посмотрел на Пинегина.
– А что бы вы стали делать на месте Мазепы? – спросил он с вызовом.
– Во-первых, не поехал бы на совещание передовиков…
– Смелый шаг, ничего не скажешь, – усмехнулся Пинегин. – Кстати, пора ехать в Ачинское. Не то ночь застанет.
– Счастливого пути.
– А вы остаетесь?
– Да.
Пинегин обернулся к Пассару:
– Пошли! – и уже на ходу громко заговорил: – Оказывается, не умеем мы лес рубить, не умеем… Теперь журналисты будут руководить лесорубами.
Пассар крикнул мне:
– Идите по следу! Как раз в бараки… Понял?
– Ладно, ладно!
До самых сумерек ходил я по берегам протоки.
Странная рыба! Живет, вырастает в океане… Но настанет время метать икру – уходит в далекие таежные речушки на родину. Только здесь, в своем родном нерестилище, может она выметать икру, народить детей.
Каким непостижимым чутьем находит она эту единственную из тысячи проток, затерявшуюся в глухой тайге за тысячи километров от моря-океана?
Какие приметы расставлены там, в морских и речных волнах, что она не сбивается с пути?
Что за мудрый и строгий закон гонит ее в далекую таежную речушку, чтобы народить детей и помереть самой?
Да, помереть во имя жизни детей… Эти малыши, вылупившиеся из икринок, зарытых в песчаное дно, в голодную и холодную апрельскую пору будут поедать то, что осталось от родителей; чтобы, подкрепившись, выйти в дальнее плавание – в море-океан. Жить и жить!..
Но из этих икринок, торопливо брошенных в воду, ничего не вылупится; унесет их равнодушная вода в большую реку, и будут они долго носиться в волнах, пока не потеряют цвета и запаха и не упадут вместе с песчинками в береговую отмель.
В бараки пришел я вечером.
Поселок Мади ничем особенным не отличался от многих других мастерских точек, виданных мной за долгие разъезды по Амурской и Уссурийской тайге, – три приземистых барака – в одном столовая и лавка, в двух других живут лесорубы.
Один барак – мужское общежитие, другой – смешанное: женщины и семейные.
Еще кроме этих бараков стояла маленькая избенка, покрытая корьем, – в ней складывались пилы, бочки с горючкой, тросы, запчасти к тракторам и всякий тряпичный хлам.
Пассара нашел я в столовой, он сидел при керосиновой лампе и пил густой, как деготь, чай. В помещении было жарко натоплено.
Максим расстегнул фуфайку, лицо его разопрело до красноты, от головы густо валил пар, как от самовара.
Из раздаточного окна выглянул щуплый смуглый человечек в белом колпаке с выпуклыми блестящими глазами.
– Ты озябла? – спросил он, улыбаясь, и подал мне кружку такого же черного дымящегося чая. – Бери, кушай!
– Дай ему поесть! – сказал Пассар.
– Картошка хочешь? Икра хочешь? – спрашивал меня повар.
– Давайте, что есть! – Я сел рядом с Пассаром.
– Попков тебя вез, да? – спросил Пассар.
– Попков.
– Застрял возле моста. Я трактор послал.
Распаренный, без шапки, с торчащими черными волосами, Пассар не казался таким уж юным, как давеча. К тому же на висках заметно пробивались иголки седины.
– Сколько же вам лет? – спросил я его.
– Тридцать семь.
– Что вы говорите! А я вам дал не больше двадцати пяти.
– Я капли водки не истреблял, – сказал Пассар.
Повар поставил на стол икру и картошку.
– Своя готовим. Кушай.
Икра, с пружинящей, точно вулканизированной кожицей, раскатывалась по зернышкам.
– Тоже нанай? – спросил я Пассара, когда повар ушел.
– Его узбек. Крепко сердился на вас Пинегин, – сказал Пассар, закуривая. – Везде, говорит, суется…
– Он что, сват или брат Мазепе?
– Почему?
– Горой за него стоит… покрывает.
– Мазепа план хорошо выполняет… Очень выгодно для района.
– Послушайте, Максим, вы же таежный человек… Выросли здесь. Неужели не жалко вам леса?
– Я уж привыкал.
– Рыба погибнет…
– Конечно… Нанай так говорит: рыба есть – и жизня есть, рыбы нет – и жизни нет.
Мы долго молчим, курим…
– Сначала я так говорил Мазепе: давай рубить все подряд… дорогу строить, дома строить. Плюнем на директора. План свой составим… А он мне сказал – дурак! Нас прогонят – других возьмут. – Максим смеется, крутит головой, потом внезапно замолкает и с грустью смотрит в темный угол. – Рабочие бегут, понимаешь. Живем как в стойбище, через год поселки бросаем. Мужчины и женщины в одном бараке… Давайте, говорю, хоть столами отгородим – женатых в один ряд, холостых в другой. Тогда одна женщина встает и говорит: «А мне куда ложиться? Днем я холостая, а ночью женатая».