— Ну, какие новости, старший сержант? — Кузьменко протянул озябшую руку, и Кузнецов сразу определил: эти слова — так, присказка. Зря комбат вызывать не станет, значит, сейчас последует приказ. Правда, Кузьменко всякий раз, давая ему, Кузнецову, приказание, как бы и не приказывал вовсе, а лишь предлагал выполнить задание. Так повелось: в батарее Кузнецов слыл самым опытным и надежным командиром орудия. Кузьменко знал о нем почти все: не раз тот бывал с разведывательными группами во вражеском тылу, потом, после ранения и госпиталя, стал артиллеристом — сначала разведчиком, затем прекрасным наводчиком на «сорокапятке», командиром расчета, со штурмовой группой первым ворвался в Севастополь, водрузил знамя на вокзале, даже был представлен к Герою, но с Героем что-то не вышло, получил орден Красного Знамени, а уже после Севастополя — две Славы, а двумя медалями «За отвагу» был награжден еще до штурма. Словом, Кузнецов в глазах Кузьменко был превосходным командиром расчета, и потому отношение к нему было особое, чуть ли не дружеское. Пожав ему руку, комбат сказал:
— Бурову надо помочь, Николай Иванович. Очень нуждается в твоей помощи. С командиром взвода я уже говорил. Решили два орудия придать батальону Бурова — твое и Корякина. Буров просил именно тебя прислать...
При имени Бурова Кузнецов чуть приметно улыбнулся: любил он этого капитана, горячего, вспыльчивого, воюющего на совесть. С такой же симпатией относился и Буров к Кузнецову. Раз как-то, помнится, попросил капитан у командира артдивизиона два орудия для поддержки атаки батальона, тот ему тут же, без оговорок, и выделил их. Но из другого взвода. Буров закипел: «Да на кой черт мне твои эти две фукалки! Ты дай мне хоть одно орудие вместо двух. Кузнецова мне дай, этого парня «питерского». Мы с ним сработались давно, знаю, если встанет на позицию — не уйдет. И он меня знает. А ты мне кота в мешке подсовываешь. Только Кузнецова дай, никого больше не прошу!» И комдив уступил... Разговора этого Кузнецов не слышал, друзья о нем передали... И вот теперь Буров вновь просил его орудие.
— Что там у Бурова? — спросил он у Кузьменко, стирая с лица улыбку.
— Тяжело ему. На высоте он со своим батальоном окопался. На этой, как вы ее называете — «Сердце», что ли? Черт знает что за название. Вот, гляди. — Кузьменко повернулся лицом к высоте, макушку ее отсекал жиденький пласт тумана, хотя она и не была слишком высокой. — Там он, на другом склоне зарылся. Бой ведет пока только с пехотой. Сообщает, танки сосредоточиваются, немцы готовят мощную атаку. Сомнут. А там дальше, за высотой, у них пеленгаторные и радиолокационные установки. Им к морю выход нужен, вот и рвутся из окружения. Ошалели. Ничего не пожалеют. А на пути у них — высота. И Буров.
— Ясно, товарищ старший лейтенант.
— Еще орудие Корякина пойдет. Подниметесь на высоту, выберете позицию. Стоять надо, держать высоту. Во что бы то ни стало держать. Комдив сказал, живые ли, павшие — Героями станете. Я уже отдал вашему взводному все распоряжения. Вот только молод он у вас... Ну, одним словом, все сам понимаешь, Николай Иванович, — главная надежда на тебя.
Кузнецов в свои неполные двадцать три года каждый раз стеснялся, когда командир батареи называл его по имени-отчеству. Но с другой стороны, это придавало уверенности, рождало чувство ответственности и за выполнение задания, и за ребят из своего орудийного расчета. Как-никак, а именно ему, никому другому, надо руководить ими в бою — еще не каждый из шести человек понятен ему целиком и полностью, некоторые пришли совсем недавно. Вот только наводчик Глазков — кремень, и глаз у него верный, точно фамилию ему специально для такого дела дали. И силач редкий — их 76-миллиметровое орудие один набок заваливает. С Глазковым Кузнецову повезло — наводчик он отменный, а в бою это уже больше полдела.
— Ясно, товарищ старший лейтенант, — еще раз сказал Кузнецов. — Ну, насчет Героев — лишнее, конечно. А дело свое сделаем как надо.
— Давай, Николай Иванович. Бери полный боезапас — и давай.
И Кузьменко опять, теперь уже на прощанье, пожал своей озябшей рукой узкую, но очень крепкую руку Кузнецова.
«Что ж, значит, бой с танками, — рассуждал Кузнецов, направляясь к своему орудию. — Кому-то из нас суждено сложить здесь голову. Очень уж вымотались ребята за последние дни. После Севастополя, считай, пятый расчет меняю: кто убит, кто ранен, кто контужен... А теперь еще горше терять людей — война вроде бы к концу подвигается. Всякому охота дойти до этого конца. Да не всякий дойдет... Ребятам по ночам чаще сны стали сниться, сами говорят. О доме сны. Рассказывают друг другу, полушутливо вроде бы, а в глазах нет-нет да и промелькнет надежда и тревога: дескать, доживем ли...»
Думал Кузнецов и о себе, скользя кирзачами по скользкой, размытой дороге, припорошенной снежной слякотью, обходя зябкие лужи. Но странно, о себе ему думалось как бы в третьем лице. Сиюминутные заботы, свалившиеся сейчас на него, после разговора с Кузьменко, эта высота, где предстоял, судя по всему, нелегкий бой, заслоняли собой личное, и оно отдалялось, воспринималось несколько отвлеченно, а потому и неопределенно. Нет, каждый на войне не может не думать о себе, о своей судьбе и жизни, особенно перед близким боем. Как он сложится? Останешься ли в живых, выйдешь раненым или не выйдешь вовсе? Такие мысли не прогонишь, они назойливо лезут в голову, а порой и одолевают. Но по-разному приходят они к разным людям. Одно дело — к бойцу, у него все наготове, лишь жди команды и выполняй ее, действуй умело и смело, по обстановке; другое дело — к командиру, ему надо многое решить перед боем, и в первую очередь продумать, как выиграть этот бой и выиграть с наименьшими потерями. Эти заботы не дают ему порой времени подумать о себе. Личное как бы отодвигается на второй план, становится неглавным.
Кузнецов осмотрел орудие Корякина, свое стояло метров на пятьдесят дальше. Видно, только что привезли горячий обед, и расчет, примостившись кто где, обедал. Тут же был и взводный, молоденький лейтенант, совсем недавно пришедший из училища. С котелком и ложкой в руках, с поднятым воротом шинели (все сыпал и сыпал дождик со снегом), он вылез из кабины «студебеккера», груженного боезапасом, подошел. Подошел и сержант Корякин.
— Садись с нами! Поешь.
— У себя, — ответил Кузнецов, — тут рядом. Ну что, на высоту?
— На высоту, — Корякин вздохнул озабоченно: — Крутоват подъем с этого склона. Одолеем, как полагаешь?
— Попытаемся. Машины у нас с тобой мощные, потянут. Надо, чтобы потянули.
— Надо, — согласился Корякин. — Попробуем...
— Задание вам ясно, товарищ старший сержант? — спросил взводный. Наши два орудия приданы стрелковому батальону. Бой — на том склоне высоты, нам приказано поддержать. Полный боекомплект — и выступаем. Поднимемся наверх — позицию выбирать самостоятельно. Я пойду с орудием Корякина.
— Ясно, товарищ лейтенант. — Кузнецов ответил серьезно и твердо, чуть нажимая на звание и этим давая понять, что его ни в коей мере не смущают молодость и неопытность взводного. Он знал: то и другое со временем проходит — на фронте человек скоро взрослеет. Недаром здесь год за три считается. Эта неожиданная мысль вдруг удивила его самого: выходит, он уже почти десять лет воюет... — Все ясно, товарищ лейтенант, — повторил он. Знаю: тяжело там Бурову, надо торопиться. Танки подтягивают немцы...
— Срочно готовьтесь — и выступаем. Орудие Корякина готово. Так, сержант?
Корякин кивнул, оглядывая высоту.
— Крутоват все же подъем. Попыхтим.
— Разрешите осмотреть подножье, товарищ лейтенант? — сказал Кузнецов. — Надо выбрать место, где лучше подниматься. Вслепую нельзя, можно засесть. Я быстро, на машине.
— Давайте, — согласился взводный.
— А ваше орудие следом пойдет, как выберу дорогу. Так надежнее.
— Добро. Выполняйте!
В голосе лейтенанта уже послышался командирский полубасок, и Кузнецов одобрительно улыбнулся ему одними глазами: так, мол, держать, командир, все в порядке. И ему показалось, что взводный это почувствовал.