— Аналогия с пермскими богами, — вставился Петров-не-Водкин.
Ученость свою показать хотел, так я понял.
— Да, но пермские боги — христианского пантеона, — парировал профессор Татарников и тут же снова весь обратился к мамину сибиряку:
— А скажите… а скажи, Степан Петрович, объясни честно, попросту: вы там у себя в Середе, точно верите в Мокошь эту самую? Ну и в остальных во всех, в Перуна? Точно верите, как в Христа верят те, кто у нас верующие? Что была Мокошь на самом деле, что весь мир сотворила? Или это у вас вроде как самодеятельность? Народный промысел — как Холуй или Палех? Только палешане шкатулки делают, а вы идолов языческих.
— Сам ты холуй с Палеху. Кто ж сотворил землю и все? Сам што ль? Мокошь и сотворила. Ить попы в Исуса верят, што без мужика от бабы, а земле откуда взяцца!? Мы не верим, мы ведам. Все как есть ведам, што в их вся сила: в Роде, в Ладе с Лелей, в Перуне с Хорсом тож. А как в дому без дедушки Чура? Мы ведам, а многи други, те вероват. Кто по дереву стучит, кто за плечо плюет, кто сглаза боицца и ведер пустых — те вероват. И не в Исуса, а в дедушку Чура: постучишь по деревяшке, он тут и есть, дедушка Чур. Потому что все люди вокруг — славянски да отецки, а поповски Исус — как красны ворота — для виду. Ворота на улицу, а живем в дому.
Матушка снова неслышно появилась и с каждым словом своего сибиряка с гордостью смотрела то на Татарникова, то на Петрова-не-Водкина.
А толстый Татарников отдувался, будто отпарил его мамин сибиряк.
— Ух ты, какие диалектики в этой неведомой Середе. Справедливо: древность за славянских богов, а что древней, то и сидит крепче. Но ведь и христианство тоже древнее, тоже давно народное. Это Петр исказил характер народа и развитие нашей государственности, а если бы естественно продолжилась допетровская линия, она все-таки шла от христианства, а не от язычества.
Петров-не-Водкин при последних словах вдруг вскинулся, как от оскорбления, и пошел на Татарникова, торча, как пикой, своей острой бороденкой:
— Не скажите! То есть последуем народному этикету: не скажи! Пусть и Петр в свою очередь исказил, я готов признать, но чем лучше был Владимир, этот самый Красное Солнышко? Точно так же насильственно привил чуждое влияние на нашу народную почву! Христианство было еще более чуждо народу, чем западничество Петра.
— Поначалу чуждо, а после прижилось. Уже и свободомыслие являлось в христианских одеждах: Вассиан, Аввакум!
— Все равно ощущалась чуждость! Все равно хотели сбросить! Стригольники, жидовствующие — у них от христианства уже совсем мало. Вот перед тобой истинно народное, истинно праславянское: Мокошь! Рожаницы! Перун! Дедушка Чур, которого ты напрасно чураешься. А сам Владимир, апостол наш, — еще та фигура, Петр рядом с ним ангел: предатель, братоубийца, распутник — и пожалуйста, первый русский святой. Точно такое привнес чуждое влияние, ничего подлинного. Правильно сказал Степан Петрович: все мы по деревяшке стучим, как я перед выставкомом, все стучим — и христиане и атеисты. Вера христианская отлетела как шелуха, а язычество во всех нас сидит прочно — потому что глубже, потому что исконней!
— Ну не со всех отлетела как шелуха..
— Думаешь? Да те, кто в церквях, такие же язычники! Крестятся — дьявола отгоняют, типичное языческое заклятие; иконы деревянные ничем не лучше этой деревянной Мокоши; все золото на куполах, все роскошные обряды, ризы — одно сплошное язычество. А чтобы верить искренне в непорочное зачатие, в первородный грех и искупление на кресте — да кто же может в это верить сейчас, если нормальный человек?! Уж легче в Рода и Рожаниц — оно как-то понятней и человечней.
Наконец мамин сибиряк снова растворил уста и Татарников с Петровым-не-Водкиным мгновенно почтительно замолкли:
— Родного греха и нет вовсе, ить врут попы. Како ж грех, ежли тако оно у людей устроено? Жить и радовацца — како ж грех? Смех — ить правда. Ежли подсмотреть, когда мужик на бабе — точно, один смех. Потому прячуцца — от людскова смеху. Не родный грех, а родный смех, тако деды сказат. Попы переврали нарошно, штоб испохабить. Како ж грех? А смех — ить правда.
Больше в тот вечер профессор Татарников с Петровым-не-Водкиным не заводили высокоученых разговоров — мамин сибиряк как бы закрыл прения, произнес заключительное слово. Татарников первым перешел к делу:
— А скажи, Степан Петрович, как бы дома завести вот хоть Мокошь?
— Почему ж не завесть? Очинно можно. Ругу каку дашь — и бери себе Мокшу в полное удовольство. А всех нужней дедушка Чур. Без дедушки дому не стоять.
— А Чур что делает, Степан Петрович?
— Кто ж не знат Чура? Мыша пасти, девке волос плести, сливки пить, хлебо не погнить. С Чуром поладишь — щастье привадишь, не стат ладу — дом без складу: золой дунет, в обрат плюнет.
— Домовой, выходит, да?
— Ступишь через Чура — выйдет окачура, потому ходи — вперед ног гляди. Дедушка Чур — ококой девичур, муж спать — прыг в кровать, баба мечет на стол — Чур юрк под подол. Чура уважь — станешь што княжь.
— Записывать надо, записывать! — подпрыгивал рядом с Татарниковым Петров-не-Водкин.
Мамин сибиряк замолчал, пододвинул к посетителям уродливую фигурку тем же жестом, как продавцы на базаре.
— Так как же получить от тебя богов твоих? — не отступался Татарников.
— Не моих, а наших, отецких, славянских. Ты-то русский или как?
— Русский, чистый русский, а то кто ж? — Татарников обиделся такому вопросу, даже покраснел лысиной.
— Значицца, и твои боги отецкие, коли русский. Сказал же: ругу каку дашь.
— Как это — ругу?
— Как бы по-вашему, по-городски? Денег каких. Штобы дух самый с ими перешел. Дерево — што, дух в ем должен быть! А без руги не перейдеть.
— «Руга», вот оно что! Это значит, и «ругаться» отсюда! «Торговаться» значило сначала! — осенило Петрова-не-Водкииа.
Рядом с маминым сибиряком все становились филологами, прямо какая-то эпидемия.
— Сколько ж дать полагается, Степан Петрович?
— А дашь каку ругу, саму малость. Хотя четвертной.
Татарников озадачился: он иначе понимал «самую малость». Но неприлично же ругаться об отеческих богах, в смысле «торговаться»…
— У меня столько нет с собой, Степан Петрович.
— Посля отдашь. Потому, пока не отдашь, дедушка Чур шкодить станет — он ежли в чужом дому — какой шкода! Не отдал руги — не кричи: помоги! Отдашь. Людям не верить — себя похерить. От милицейства спрячесся, да от Мокши скорячисся. Бери хотя сейчас — посля отдашь.
— Может быть, чаю пора? — вступила наконец и матушка в разговор. У меня пироги с грибами.
Она весь вечер не участвовала в умных разговорах, что на нее совсем не похоже, и вот за чаем наконец разговорилась:
— Поразительная живучесть народного начала! Только представить в длиннике весь скрытый период: тысяча лет! Это находка для нашего Халкиопова!
— Почему такой шум: «Халкиопов! Халкиопов!» Что он сделал? Просто умеет создать себе рекламу, — ревниво проворчал профессор Татарников.
— Все-таки он фигура, — не предала матушка своего кумира, — отстоял русачей в нашем осином гнезде. Так уж его намеревались все съесть: «Зачем русский отдел в западном по своей сути музее?» А знаете, что он сказал? «Ну пусть окно в Европу, но подоконник того окна — наш! Смоленские плотники тесали». В результате устоял. И нельзя не признать, что русачи как бы оттеняют остальные наши отделы, создают перспективу. И все — несомненная заслуга Халкиопова!
— Ойля, — просипел мамии сибиряк, — чай стылый. И пирог — от, помаслить бы.
— Сейчас, Степик, заговорилась я! — матушка вскочила и больше умных разговоров не вела.
Петров-не-Водкин сидел с очень довольным видом: его забавляла ситуация. Профессор Татарников, по обыкновению, сгребал все со стола, подтверждая, что он великий жрец, а Петров-не-Водкии его все отвлекал:
— Что же теперь нужно будет говорить «Перун воскресе» — так?
— Воскресает же, как видишь. Или не воскрес, а просто вернулся из отпуска. Будем считать, что находился в тысячелетием отпуску.